Поэзия: 1961-1962

ДОМ ЭПОХИ КОНСТРУКТИВИЗМА

Строения конструктивизма —
вы означали в те года
апофеоз коллективизма,
союз рав ’ енства и труда.
Вдаль простирались коридоры,
а в коридорах детвора,
а в коридорах разговоры
о мире правды и добра.
Не коридоры, а проспекты,
рассчитанные на века…
Но не хватило на проекты
бетона, стали и стекла.
И матерьялы заменялись,
терялось чувство высоты.
И постепенно изменялись
первоначальные черты.
Недавно в этом странном доме
снимал себе квартиру я.
Дом оказался неудобен
для современного жилья.
Здесь жили мрачные соседи,
которым за десятки лет
осточертели эти стены
и коммунальный туалет.
Я по утрам спешил к трамваю,
оглядывался, повторял:
— Великолепная идея,
несовершенный матерьял!

1960

 

ДАРЬЯ ЗАХАРЬЕВНА
I
Я частенько гостил у бабки.
Часто я заезжал к старухе.
Все, бывало, шепчет губами,
узнавая меня на пороге.
Мы садились за самоваром,
начинали чай с разговором.
А жила она одиноко,
от своих дочерей недалеко.
Только к ним она не ходила,
даже видеть их не хотела.
— Мои девки с ума посходили!
С матерью перебранились.
К старости перебесились —
снова замуж повыходили!..
Бабка правила нашей семьею.
Наблюдала всю жизнь за порядком.
Была домашним пророком.
Считалась верховным судьею.
Принимала в подарок конфеты.
Разрешала любые споры.
Разбирала любые конфликты.
Прекращала семейные ссоры.
Говорила кратко и мудро…
Впрочем, это было нетрудно.
Жили мы под единым флагом,
родовым общежитским миром,
шитые одним лыком,
мазанные одним мирром,
объединенные целью одною,
одной бедою, одной войною.
А теперь что случилось
со всеми?
Распадаются дружные семьи,
что детей сообща растили,обноски перешивали,
все, что надо, переживали,
невест, как могли, рядили,
швейной машинкой стучали,
служили у государства,
родственников встречали
из тридевятого царства.
А теперь кругом непорядки,
непонятные нашей бабке.
И народ не тот на базарах,
и вода не та в самоварах…
Я сижу, молча слушаю бабку.
Чай прихлебываю внакладку.
Все подробности выясняю.
Ничего ей не объясняю.

II
У музыкантов фальшивят трубы.
У музыкантов замерзли губы.
Катафалк впереди как хоромы.
Мы Захарьевну нашу хороним.
А за гробом дети да внуки,
а за гробом — ее товарки,
с девятнадцатого века старухи,
бабы, высохшие как таранки.
За плечами у них обузы,
за плечами у них ликбезы.
А учила старух лучина,
да крутила старух кручина.
По десятку детей народившие,
горы белья переворотившие,
горы горя перевернувшие,
по горло его хлебнувшие, —
идут они тесной шеренгой,
покачиваются от ветра,
салопы на них, как шинели —
длиннополые, с прошлого века.
Исчезает, проходит племя
этих женщин, вынесших бремя
всяких войн: коротких и длинных,
всех — грабительских и гражданских,
справедливых и несправедливых,
всех японских и всех германских.

1960

 

* * *
На каком языке говорят лилипуты?
На каком этот странный народ говорит,
и о чем по ночам затевают дисп ’ уты?
А квартира, а мебель — каков габарит?
Лилипутского, видимо, нет языка.
Мы бы, иначе, слышали о лилипутском.
В Костроме говорят, вероятно, на pyccкoм,
а в Париже, естественно, что на
французском
Словом, нету у них своего языка.
И, как видимо, нету особых идей.
Голосуют, как все. Платят разные взносы.
Задают на политсеминарах вопросы.
Словом, все совершается, как у людей.
Но беда на гастролях:
свернется в калачик
человечек, и вдруг подступает тоска
в коммунальной гостинице,
на железной кровати…
На кровати, которая так велика!

1960

 

* * *
Сколько их на земле — незаметных,
неказистых и неокрыленных,
невеликих,
посредственных смертных,
неприглядных, банально влюбленных!
Хорошо, что в Москве и Калуге,
в Сан-Франциско и Нью-Орлеане
ходят средние американцы
и простые советские люди —
по дорогам и по тротуарам,
тратят время без умысла — даром.
Вы представьте: такое творится,
что кругом — лишь таланты, провидцы.
Уповают.
Гадают.
Пророчат.
Открывают.
Провидят.
Бормочут —
машинально.
Едят — апатично.
Исподлобья глядят — фанатично.
Бродят, не узнавая друг друга…
Вот была бы забавная штука!

1960

 

* * *
Чего ты хлопочешь, историк,
зачем ты ночами не спишь,
какие копаешь истоки,
в каких ты архивах корпишь?
Возьми-ка перо да бумагу,
талмуды свои отложи,
взбодрись, собери всю отвагу,
талантливость всю покажи —
от века по камушкам к веку
ползи, вычисляя число,
во что обошлись человеку
и несправедливость, и зло.
Но это не все. Сделай милость,
яви вдохновенье и страсть,
подумай, во что справедливость
и правда земле обошлась.
Подсчитывай честно и строго.
До смерти закончить сумей.
Возьми два числа, два итога
геройства, позора, скорбей.
Из большего меньшее вычти,
колонку нулей промокни.
Ладони вспотевшие вытри.
Конец. Отдышись. Отдохни.
Взгляни на последний остаток.
Всю жизнь ты убил на него.
Возьми драгоценный осадок —
чего? Неизвестно чего.
Исполнил ты все, что велелось.
Почетна работа твоя.
Но что с этой разницей делать,
не знаем ни ты и ни я.

1961

 

ПОСЕТИТЕЛЬ

Старик, суетясь, достает
лохматую грязную справку
(а справка похожа на тряпку)
и бережно мне подает.
Смотрю на печать полковую,
читаю, а справка гласит:
«Солдат,
партизан,
инвалид…
Был ранен в бою под Уфою…
Почти что полвека назад…
В борьбе за народное дело…»
Вот вырезки старых газет,
бумага давно пожелтела.
В тридцатые годы писал.
В Москве за него хлопотали.
Он книгу чуть-чуть не издал,
не вовремя оклеветали.
А я все читаю.
Молчу.
Он просит стихи напечатать.
Он просит его не печалить.
А я все молчу и молчу.
Стихи о гражданской войне.
Есть также поэма о мире.
Потом говорит о жене.
Потом говорит о квартире.
Есть басня «Барсук, старый плут» —
о местном хапуге — завмаге…
Потом он молчит пять минут.
Потом собирает бумаги.
Сует их обратно в портфель.
Он держит их в школьном портфеле.
Застегивает шинель.
Идет в направлении двери.
А я только слушал его.
А я не сказал ничего.
А он и не ждал ничего.

1961

 

МАРТ 1953 ГОДА

На Красной площади стоит
почетный караул.
Над Трубной площадью висит
испарина и гул.

Разлив тяжелых мутных вод —
народная река…
Как рыбы нерестовый ход,
как средние века.

Военные грузовики.
Солдаты…
Крики…
Ночь…
Кто под ногами? — Помоги!
Да нет…
Уж не помочь…

Ах, ты в Историю попал —
тебя волна несет?
Ты устоял, ты не упал —
тебе еще везет!

Тебя не просто раскроить —
ты — мускулы и злость.
Толпе не просто раздавить
твою грудную кость.

Ворота хрустнули… Скорей —
под крышу!
На карниз!..
Все как во времена царей,
во времена гробниц…

1961

 

ДОМИНО

О эпидемия игры,
с которой совладать нет силы,
о домино, во все дворы
занесены твои бациллы!

Сидят приверженцы твои,
гудят бульвары,
стонут скверы —
идут великие бои,
сражаются пенсионеры.

Замах — и видишь кузнеца.
Удар — и узнаешь рубаку.
Забито! Рыба! Два конца!
Аж взмокла на плечах рубаха.

Без перерыва на обед.
Два-два! — Как вдохновенны лица.
Пять-пять! — Служили много лет.
Шесть-шесть! — Пора повеселиться.

Гремят костями домино.
Кино? — По горло надоело.
Газеты? — Читаны давно.
Вот домино — другое дело.

1961

 

* * *
Я предаю своих учителей,
пророков из другого поколенья.
Довольно, я устал от поклоненья,
я недоволен робостью своей.
Нет, я их не желаю огорчать,
я не хочу, чтобы они старели,
спивались, разрушались и седели
и забывали истины вещать.
Спасибо им за каждый их урок,
спасибо за нелегкую науку,
спасибо им за каждый их упрек,
за похвалу,
но все пойдет не впрок,
когда на них не подниму я руку.
Но как мне этот узел развязать?
Я знаю наизусть их изреченья!
Неужто я обязан отрицать
их ради своего вероученья?
Молчу и не даюсь судьбе своей.
Стараюсь быть послушней и прилежней.
Молчу. Но тем верней и неизбежней
я предаю своих учителей.

1962

 

* * *
Изжил себя эпистолярный жанр.
Пропало это древнее искусство.
А было где излить сердечный жар,
продемонстрировать изящность вкуса.
Нет базы для высокопарных слов.
Уже давно демократична фраза,
давно подведена другая база,
и этим недоволен только сноб.
Под Новый год бегут по проводам,
презрев температурные ненастья,
мильон стереотипных телеграмм:
«здоровья»
тчк
«успехов».
«счастья».
Что ж, были свечи. После — керосин.
Почти что не нужны электроплитки.
Попробовал бы нынче Карамзин
излить себя в коротенькой открытке!
Что Карамзин, когда великий Блок,
согласно очень странному закону,
как пишут современники, не мог
освоить разговор по телефону.
Забыв, что здесь совсем другой контакт,
он в трубку говорил, как проповедник.
Потом молчал. Все выглядело так,
как будто где-то рядом собеседник.
Здесь за столом он только что сидел,
привстал к окну, готовый слушать
снова…
«Да-да»,
«Конечно»,
«Нет» — такого слога
великий Блок освоить не сумел.

1962

 

* * *
Собаку переехала полуторка.
Собака терпеливо умирала.
Играли дети. Люди шли по улице.
Шли мимо, а собака умирала.
Я взял полураздавленного пса.
Я удивился на жестокость эту,
с проезжей части оттащил к кювету,
где пес скончался через полчаса.
Я прибыл в этот городок вчера.
Гремели поезда. Мели метели.
Здесь рано наступали вечера.
Здесь на столбах плафоны не горели.
Здесь рано наступали вечера…
Заигранно, как старая пластинка,
скрипели ставни, пели флюгера,
в помойках возле каждого двора
хрипели доморощенные динго.
Им объявили смертную борьбу —
придумали отстрелы и облавы.
Здесь дети часто слышали стрельбу
и знали, что она не для забавы,
что будет безопаснее играть,
ходить из школы, ездить на салазках…
Естественно, кто думал о собаках,
когда им приходилось умирать?!
Я выглядел изрядным чудаком
на местном фоне всей охоты псовой.
Простительно. Я человек был новый,
поскольку не был с городом знаком
и с этой жизнью, зимней и суровой.

1963

 

ФЛАМИНГО

Л. Мартынову

Может быть, с Ганга, а может быть, с Инда
к Курьгальджинскому озеру прилетают фламинго.
Не белые лебеди, не серые гуси —
фламинго,
единственные в Союзе.
Может быть, с Инда, а может быть, с Ганга
прилетают.
Но странно, какая приманка,
что привлекает их в этом озере дальнем,
в этом климате, резко континентальном?
А чудес в Кургальджинском районе немало,
там шныряют ондатры, кричат пеликаны,
словно угли под ветром, расцветают тюльпаны,
и несутся полынною степью сайгаки,
быстроногие, словно борзые собаки.
Много редкостных тварей, много всяких диковин,
только вот до фламинго — куда далеко им!
Так хотел я увидеть в зарослях камышиных
этих птиц, бело&розовых, длинноногих.
Только очень нужны в Казахстане машины,
только очень длинны в Казахстане дороги.
Мне усталые говорили мужчины:
— Нет, не можем никак предоставить машины.
Вот отсеемся, свалим такую заботу,
вот тогда приезжайте, устроим охоту.
А покамест у нас установка иная,
а пока не мешайте — у нас посевная.
Я вздыхал, огорчённо фуражку снимая:
— Да, конечно… конечно… Важней посевная! —
Я случайно подумал: вдруг это несложно
посмотреть на фламинго.
Вдруг это возможно…
И ходил я по пашне за тракторами
и в хозяйственные вопросы совался,
всякими данными интересовался —
весновспашкою, зябью, занятыми парами.
И, сказать откровенно, в заботах серьёзных —
в бытовых,
в культмассовых,
в хлеборобных
забывал я этих красавиц сезонных,
забывал я об этих телах инородных,
Но ложился я спать — начинали мне сниться
в тишине щитовых совхозных гостиниц
элегантные, розовокрылые птицы,
танцевавшие медленный&медленный танец…
Вот и всё. Всё, что было. А я улетаю.
Что не видел фламинго — не сокрушаюсь..
Только жаль одного — насовсем улетаю.
— Вы вернётесь? — Вернусь! (Просто
так соглашаюсь.) —
Пассажиры несут рюкзаки, чемоданы,
и перед тем, как оставить земные заботы,
все работы, райцентры и аэропорты, —
поднимают в буфете литые стаканы.
Самолёт пролетел над полтысячью речек,
самолёт приземлился, подскочил, как кузнечик,
а над ним проплывают всё мимо и мимо
облака, бело-розовые, словно фламинго.
Вот уже разбежались, взлетели. Качаюсь
и в окошко гляжу. И с посёлком прощаюсь.
До свиданья! Едва ли уже я увижу
эту башню пожарную, ту саманную крышу.
Дело в том, что сюда я уже не успею.
Ну, а если успею, то всё это значит,
что куда-то ещё я тогда не успею.
Вот какая задача. А как же иначе?
И поэтому, видимо, я оглянулся.
И поэтому всем, тем, кто пашет, кто сеет,
кто встречает кого-то,
провожает кого-то,
тем, кто просто стоит или просто глазеет,
помахал я рукою
с борта самолёта.

1961

 

* * *
От имени народа говорить —
великий дар, особая заслуга.
Быть в центре осязанья, зренья, слуха,
сказать слова — и страсти утолить.
Но где найти тот высочайший слог,
чтоб выразить такую монолитность,
собрать в единый фокус многоликость?..
Тут нужен гений или демагог.
Мои друзья, вы все одарены.
Товарищи, у вас ума палата,
но отблеском подобного таланта
лбы ваши — явно — не озарены.
Пускай читает приговор судья
от имени народа.
Это право
имеет он. А нам полезней, право,
поговорить
от имени себя.

1963