В 1967 году Юрий Поликарпович написал стихотворение «Отсутствие», в котором, обращался к женщине:
Ты придёшь — не застанешь меня,
И заплачешь, заплачешь.
В подстаканнике чай,
Как звезда, догорая, чадит.
Стул в моём пиджаке
Тебя сзади обнимет за плечи,
А когда ты устанешь,
Он рядом всю ночь просидит.
Много позже он сделал комментарий к этому стихотворению:
«В 1967 году у меня, наконец, прорезалось мифическое сознание в «чистом виде». Я написал свой первый миф: стул в пиджаке сдвинулся с места сам и стал ходить и даже говорить по телефону Так я открыл свою поэтическую вселенную».
Однако это была всего лишь модернистская метафора, подобная тем, которыми увлекался молодой Корней Чуковский в «Мойдодыре»: «У тебя такие руки, что сбежали даже брюки». А «поэтическая вселенная» и «мифологическое сознание» открылись поэту гораздо раньше — скорее всего, он с ними родился.
«Свой первый символ я увидел воочию и ему обязан первым воспоминанием. Мне было с небольшим два года. Помню, как долго открывал тяжёлую калитку с высоким крыльцом, ту самую, перед которой недавно стоял отец. Выйдя на улицу, увидел сырой, мглистый, с серебряной поволокой воздух; не улицы, не заборы, не людей, а только этот воздушный сгусток, лишённый очертаний. Конечно, такое воспоминание не случайно. Это было то самое туманное дремлющее семя, из которого выросло ощущение единого пространства души и природы. Возможно, оттуда идёт загадка «космической туманности» многих моих строк о мире и человеческой душе».
С тех пор стихия «пыли», «праха» или «тумана» станет одним из самых навязчивых, заветных мифологических видений Юрия Кузнецова. Началось это с видения в знаменитом стихотворении о гибели отца: «превратился в клубящийся дым», «столб крутящейся пыли бредёт», «словно машет из пыли рука». А потом «образ пыли» стал властно присутствовать во всех основных мировоззренческих стихах Юрия Кузнецова: «крестный путь, не пыли», «слава или пыль метёт вдали», «то пыль с Куликова», «пропылим по забытым могилам», «я — знамя! Вожди подо мною / во славе, крови и пыли»…
Постепенно образ пыли в поэзии Кузнецова окончательно превращается в символ распада, в символ космической смерти, сухого остатка, возникающего на месте некогда цветущей жизни. Но вспомним опять «старую дорогу» Рубцова, на которой под ногами путника шевелится совсем другая пыль — тёплая, почти живая. В «пыли веков» бредут пилигримы, «всё пыль да пыль, да знаки верстовые», «где дремлет пыль», словно ждущая пробуждения…
В стихотворении «Пыль на дороге» Кузнецов почти без всяких иллюзий утверждает последнюю истину:
Человек — это прах и попытка,
Человек — это облако пыли…
Чёрт чихнул — и развеялся прах…
Но, правда, тут же хватается, как за последнюю слабую надежду:
Но не весь. Кое-что задержалось:
Рваный оттиск воздушной фигуры,
Может быть, это Ангел-Хранитель,
Что вам снится в туманных чертах.
А сказанное словно бы в отчаяньи: «Человек — это прах и попытка», — восходит у Поликарпыча к ветхозаветному образу из Давидовых Псалмов, о чём сказано в его предсмертном стихотворении «Поэт и Монах»:
Уж пел Давид под диким кедром,
Что человек есть только прах,
С лица земли взметённый ветром…
И в этом же стихотворении лжемонах «при грозном имени Христа» превратился «в свистящую воронку праха», скопированную со «столба крутящейся пыли» из раннего стихотворения об отце…
Когда же, словно грозный судия, поэт хочет отправить в небытие солдат коричневой Европы, шагающих на Восток, он погружает их в пыль:
Мерцают язычки штыков
В пыли, в пыли, в пыли,
Ряды шагающих солдат,
Шагающих в упор,
Которым не прийти назад…
И кончен разговор.
Для того чтобы запечатлеть все свои образы, Юрий Поликарпович переносил, как правило, действия и сюжеты своих стихотворений в сон, в «сно-видения» Во сне душа наша, как сказано Гоголем в «Страшной мести», отделяется от тела и путешествует в мировом пространстве, где ей заблагорассудится, и встречается с кем попало. И в этом состоянии душе всё позволено. Спящий не отвечает за то, что происходит с его душой, над которой могут властвовать любые — светлые или тёмные — силы.
Несть числа сновидениям, в которых поэт прозревал смысл прошлого, суть настоящего, очертания будущего. Во сне легче бороться с призраками из «четвёртого измеренья», во сне, именно во сне можно выиграть схватку с европейской фашистской армадой, что изображено в главе «Битва спящих» из поэмы «Дом», во сне можно напоить лошадей и поскакать на родину «свободы, равенства и братства». Именно во сне происходит встреча Есенина с Чёрным Человеком. Именно во сне подруга Лермонтова видит его труп, лежащий в долине Дагестана, а поэт в то же время видит её в своём собственном сне. Сон во сне снится и Кузнецову: «Приснился родине герой, душа его спала». Разновидностей подобных вещих снов в поэзии Кузнецова множество. Их столько, что можно «вещий сон» считать любимым литературным приёмом автора. Или, скорее, его творческим состоянием:
Мне снились ноздри! Тысячи ноздрей
Стояли низко над душой моей…
На тёмном склоне медлю, засыпая,
Открыт всему, не помня ничего.
Это было на прошлой войне,
Это Богу приснилось во сне…
Что-то странное снится копью:
Равновесие света и мрака…
Я устал воевать на две стороны —
Наяву и во сне воевать…
Ты спишь всю жизнь,
Ну, так усни навек…
Земля от мук изнемогла
И позабылась сном.
Я сплю на Слове…
Но Русь ответила — не трусь!
Ищи меня, и я найдусь.
А не найдусь, так я приснюсь…
Иному человечеству приснится,
Как вдаль бредёт мой распростёртый труп
(«Знакомый труп лежал в долине той…» — Ст. К.)
И снился мне кондовый сон России…
Все вещие сны поэта перечислить почти невозможно. И тем более невозможно их разгадать. Вся его борьба, все его победы и поражения происходят во сне. Но даже если в его стихотворных видениях нет слова «сон», это не значит, что они свободны от «наваждений».
Это не просто стихи. А может быть, и вообще не стихи в обычном смысле слова. Это скорее «откровения», как называется Апокалипсис, открывшийся отшельнику на острове Патмос. Их можно назвать «прозрениями», «озарениями», «затмениями», «ясновидениями», «наваждениями», «предвидениями» и даже «галлюцинациями»… Древние греки не записывали бормотания своих кассандр и пифий, своих дельфийских оракулов — они лишь пытались разгадать их. Кузнецов чувствовал связь своего дара с этими не то что до-христианскими, а почти доисторическими стихиями:
От того ты всю жизнь изнывал,
От томления духа ты плакал,
Что себя самого познавал,
Как задумал дельфийский оракул.
Многие его «наваждения», облачённые в мифологические одежды и зарифмованные, а потому и считающиеся стихами, видимо, не сочинялись, не обдумывались, не записывались в виде черновиков, но рождались, скорее всего, мгновенно, в результате метафизического усилия и своеобразного «кесарева сечения», как родился в его стихотворении Сергий Радонежский. «Змеи на маяке», «Ноздри», «Семейная вечеря», «Посох», «Холм», «Пустынник», «Тайна славян», «Муха», «Последний человек», «Наваждение» и много чего другого рождалось у него именно таким, не обычным для стихосложения способом.
Этому особому жанру поэзии нужны не литературные критики, а истолкователи, ведуны, жрецы, авгуры, подобные древним волхвам, подобные творцу Апокалипсиса или схимнику, предсказавшему в своё время русскому императору его судьбу, или человеку, начертавшему на подвальных стенах Ипатьевского дома загадочную надпись на древнееврейском языке. В этой системе координат спор о месте Кузнецова в современной поэзии становится бессмысленным.
Мне снились ноздри! Тысячи ноздрей
Стояли низко над душой моей.
Они затмили солнце и луну.
Что занесло их в нашу сторону́?
Иль от лица бежали своего?
— Мы чуем кровь! Мы чуем кровь его! —
Раздался вопль чужого бытия…
И пролилась на волю кровь моя.
Добросовестный и начитанный критик скажет, что это стихотворение написано автором под впечатлением от чтения книги В.В. Розанова «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови». Другой читатель, менее дотошный в исследовании «национального вопроса», восхитится силой мысли, упакованной в яркий запоминающийся образ. Но эти восемь строчек не могут «примыслиться», не могут «сочиниться» — они могут только «привидеться» в целокупной, явленной, цельно рождённой картине, появиться сразу во плоти во время то ли «вдохновения», то ли «беснования», то ли «припадка одержимости», когда, как говорят, «накатило»… А что «накатило» — «ясновиденье» или «темновидение»? — это не важно. Хотя надо помнить, что Христос, живя в эпоху больших и малых, истинных и ложных пророков, относился к «одержимым» всё-таки как к больным, иногда исцеляя их.
У Пушкина бывали такого рода состояния, но он опасался их. Пушкинский «Пророк» именно во сне, близком к смерти («И он мне грудь рассёк мечом, / и сердце трепетное вынул…») или в процессе сложнейшей операции под глубоким наркозом, проведённой «шестикрылым Серафимом», обретает чудесные свойства провидца всех тайн Вселенной. Может быть, в таком состоянии Иоанн Предтеча и Апостол Павел прозревали явление им Христа. У русских сектантов подобное состояние называлось «быть в духе». «Я был в духе в день воскресный» — так начинается одно из стихотворений загадочного поэта Николая Клюева. А ведь это почти прямая цитата из «Апокалипсиса». Дар апокалиптического сно-видения, от-кров-ения — редчайшая милость (или наказание) богов. С ним трудно жить, его невозможно оспорить.
С некоторым высокомерием Юрий Кузнецов вспоминает пушкинскую строчку: «Над вымыслом слезами обольюсь», — и замечает, что «глубинной природы своих вымыслов Пушкин не понимал». Ну и что из того? Поэт не обязан умом понимать всё, что напишется в состоянии «вымысла» или «наваждения». Кузнецов и свои-то «наваждения» не понимал, в чём не раз признавался сам:
Через дом прошла разрыв-дорога,
Купол неба треснул до земли,
На распутье я не вижу Бога.
Славу или пыль метёт вдали?
Клочья Апокалипсиса, через который так же «прошла разрыв-дорога», торчат из многих кузнецовских откровений:
Матерь Божья над Русью витает,
На клубок наши слёзы мотает…
……………………………………………………..
А клубок всё растёт и растёт.
А когда небо в свиток свернётся,
Превратится он в новое солнце,
И оно никогда не зайдёт.
Семь небес никого не спасут…
Я построил вам новое небо…
Ибо всё на свете станет новым…
С голубых небес в пору грозную
Книга выпала голубиная…
Заговорили голоса из бездны…
Птица по небу летает,
Поперёк хвоста мертвец,
Что увидит, то сметает.
Звать её — всему конец.
Треснул с грохотом мир — и в избе
Я увидел зиянье провала…
Грянет в трубу Архангел,
Кончится сила строк…
Я хотел бы услышать твой голос
Перед гибелью света сего…
Примеры такого рода можно черпать из книг Кузнецова пригоршнями.
В пустом дупле некогда могучего дуба поселилась нечистая сила; неведомо откуда возникший из земной поверхности плавник подрезает корни деревьев; в стае серебристых змей, ползущих через железнодорожную насыпь, увязли чугунные колёса эшелона… Вот какие видения ни с того, ни с сего возникают в стихах Юрия Поликарповича. Пусть проклянут меня его верные поклонники, но мне кажется, что он подбирал весь апокалиптический мусор, попавшийся ему на глаза, и лепил из него свои творенья.
Вадим Кожинов, близкий Кузнецову человек, но материалист до мозга костей, мог восхищаться откровениями своего друга, но растолковать их был бессилен. Недаром же сам Юрий Поликарпович сравнивал себя с древнерусским столпником:
Всё стоит в знак вечного покоя…
Столпник перед Господом стоит.
Древо жизни умирает стоя,
Но стоит и мне стоять велит.
Стояние перед Богом и молчание — вот единственный ответ человека перед последними временами.
Именно так же, как древнерусский столпник, стоит в его стихотворении и русская Федора-дура. Стоит «на истине, на кочке, на болоте», «на рельсах, на трибуне, на вулкане»,
Меж двух огней Верховного Совета,
На крыше мира, где туман сквозит,
В лучах прожекторов, нигде и где-то
Федора-дура встала и стоит.
Стихи написаны осенью 1993 года. И стояние, и молчание Федоры — это ли не ответ России на Апокалипсис?
Есть немота, по ней легко узнать
В любой толпе иного человека:
Он хочет что-то важное сказать,
Его душа немотствует от века…
……………………………………………………….
Замри, мой стих!.. Безмолствует народ
В глухой долине смуты и страданья.
И где-то там, из мировых пустот
Очами духа светит щит молчанья.
Не хочу обращать внимания на то, что «Замри, мой стих!» — это всё равно, что «Умри, мой стих!» Маяковского, но ко многому в стихах Ю.К. последнего десятилетия можно поставить одно модное на нынешних телеэкранах слово: No comment — «Без комментариев». Словом, «народ безмолствует» (А.П.).
А чего комментировать, когда на вопросы, которые поэт задаёт Мирозданью, не слышится ни одного ответа? Да и зачем нам этот комментарий, если русский человек, собрат и кровный соплеменник Федоры, нашёл единственно верный ответ на рёв мирового зверя — число 666:
А когда привечный гром ударил,
Вскинул ты, не открывая глаз,
Голову, стакан рукой нашарил
И махнул во сне, благословясь.
Может, Бог тебя во сне приветил,
Или чёрт поставил свой рожон?
Страшный Суд проспал и не заметил…
Вот что значит богатырский сон!
В то, что «откровения» Кузнецова «не всегда стихи» или вообще не стихи, а моментальные вспышки, Бог знает, откуда возникающие в его сознании, поверить придётся:
Небо покинуло душу мою,
Я под ногами повешенных сплю.
Тягой они затекли,
Но не достигли земли.
Бездна раскрыта… при звёздном огне
Ноги повешенных ходят по мне.
— Спи, — говорят, — это сон.
Если окончится он.
«Наваждение» происходит от слова «водить»: «В поле бес нас водит, видно», — но, как спасительная от этой «вспышки тьмы» молитва, вспоминаются слова Пушкина из письма к Вяземскому: «Да говори просто. Ты довольно умён для этого»… Однако и этот совет не спасает, потому что Пушкин имел в виду именно стихи, а здесь — «наваждение»…
Пропускать через свою душу такое количество то светлой, то тёмной энергии небезопасно.
Туча в сумерки. Буря огня.
Тьму свою отдаю ради света.
Я летаю во сне, и меня
Люди сна ненавидят за это.
Сразу крючья озлобленных рук
Начинают цепляться и плакать.
Это ад. Это родина мук.
Корча памяти, пекло и слякоть.
Вон плывёт человеческий зрак
И кровавыми льётся слезами.
Только снижусь — и свора собак
Мои ноги хватает клыками.
Я с трудом отбиваюсь от них.
Башни, стены, какие-то ниши.
Из одной выплывает двойник.
Я лечу сквозь него. Выше, выше!
Вижу свет, он как будто зовёт,
Но туман продолжает сгущаться.
Обрывается плавный полёт.
Тьма и трепет. Пора возвращаться!
…Подле вялого тела жена
На постели сидела вдовою.
— Что с тобою? — кричала она
И трясла то, что было не мною.
Вот что такое «наитие», «видение», «откровение», «прелесть» «заклинание» — словом, всё, что мерещилось древним грекам от бормотания оракулов, древним арабам — от изречений Магомета, изрыгнутых им во время падучей, древним кельтам — от вещания друидов, древним русским — от загадочных воплей юродивых.
Есть камень в широком поле,
На камне старик стоит.
Колени его ослабли,
И голос его дрожит.
Небу возденет руки —
Руки горят огнём.
Долу опустит руки —
Они обрастают мхом.
Когда подымет руки —
Мир озаряет свет.
Когда опускает руки —
Мира и света нет.
Сколько ни спрашивайте автора: что он хотел сказать этим «вымыслом»? — он не ответит, поскольку это не стихотворение, а «видение», смысл которого неясен самому духовидцу, как ему неясен смысл поэмы «Змеи на маяке», заканчивающейся словами:
Вот что я знаю. Более того
Я не прибавлю миру ничего.
Задумаешься над такими стихами и вспомнишь, что писал Пушкин: «У меня кружится голова после чтения Шекспира, я как будто смотрю в бездну…». Слабая, то есть нормальная голова была у Александра Сергеевича по сравнению с головой Юрия Поликарповича… «Наваждение — то, что, по суеверным представлениям, внушено злой силой с целью соблазна; облом чувств, призрак».1
1 Толковый словарь живого великорусского языка. М: Русский язык, 1979. Даль В.И. Т. 2. С. 329.
У нас нет критериев оценки гениальности, безумия или «призрачности» наваждений, особенно если они заключены в «телесную» стихотворную форму. Пушкин знал опасность такого рода соблазнов для простых верующих душ и брал «разборки с призраками» на себя, а не взваливал эту непосильную работу на малых сил, отсеивая зерна от плевел, «обеззараживая» их.
Когда я размышлял о подобного рода искушениях, исходивших от книг Кузнецова, жена спросила меня, о чём я задумался, и после моего невнятного ответа сказала:
— Надо пойти в церковь и поставить свечку за упокой души Юрия Поликарповича.
Но тут невесть откуда на кухню, где я работаю, прилетела муха, их не было видно с октября, а сейчас январь — и Крещенские морозы!
— Галя! Муха!
Жена схватила тряпку, чтобы прибить наглое насекомое, но я удержал её.
— Муха — любимая собеседница Поликарпыча. У него есть три стихотворения: «Зелёная муха», «Муха в янтаре» и просто «Муха». Она для него — символ вечности, всё равно что банька с пауками для Ивана Карамазова. Он ловил мух, беседовал с ними и отпускал их…
И я прочитал жене кузнецовское:
— Отпусти, — зазвенела она, —
Я летала во все времена,
Я всегда что-нибудь задевала.
Я у дремлющей Парки в руках
Нить твою задевала впотьмах,
И она смертный стон издавала.
……………………………………………………..
Я сражалась с оконным стеклом,
Ты сражался с невидимым злом,
Что стоит между миром и Богом…
— Улетай, — говорю, — коли так. —
И разжал молодецкий кулак… —
Ты поведала слишком о многом.
Жена посмотрела на меня с сожалением, как на больного, перекрестилась, взяла разделочную доску, стала резать морковь, но острый нож соскользнул, и она порезала палец до крови, а над каплей крови тут же появилась роковая кузнецовская муха… Вот тут и я перекрестился. А жена молча оделась и пошла в церковь.