«Бездна прозрачна. Нечистые, прочь от пера!»

«Бездна прозрачна. Нечистые, прочь от пера!»
Священник Дмитрий Дудко

«ПО ВЕЛЕНИЮ СЕРДЦА»

Не знаю, почему вдруг забили тревогу, — и совершенно преждевременно: поэт Юрий Кузнецов не случайно, а по велению сердца обратился к христианским истинам.
— Он не пьёт? — спросил почему-то я встревоженно.
— Как стал писать поэму о Христе, в рот не берёт.

Начинаю вчитываться, сразу же поражают первые строчки:

Памятью детства навеяна эта поэма.
Встань и сияй надо мною, звезда Вифлеема!
Знаменьем крестным окстил я бумагу. Пора!
Бездна прозрачна. Нечистые, прочь от пера!

Да, в самом деле, всё серьёзно, значительно. А всё ведь начинается от того рокового древа познания Добра и Зла, ведь мы хотели решить умом этого мира только: будем, как боги.
А какие боги — посмотреть только, что происходит в нашей стране…

Эй, на земле, где кусает свой хвост василиск!
Славен Господь! Он пошёл на Божественный риск…

Вот тут надо бы немного подумать, что такое «Божественный риск». Но, видимо, всё станет ясно, коль мы как следует вчитаемся в поэму.
Поэма меня начинает захватывать. Чтение я начал не с первой части, которую я сейчас читаю, а со второй: «Юность Христа».
Я ещё осторожно набрасывал на бумаге мысли о поэме, но, видимо, не ошибся. Попробую сюда выписать, что я тогда написал:

«Поэма Ю. Кузнецова «Юность Христа».
Самая значительная за всё время с 1917 года. Удивительные стихи, многозначительные образы наводят на очень большие размышления. Некоторые пытаются проникнуть в сущность, это не удаётся. Не случайно поэт, закончив поэму о юности Христа, воскликнул:

Подле поэмы я сяду на камень катучий
И подожду, что пошлёт ей судьба или случай,

То есть сказать прозой: посижу и подумаю.
Поэма не для поспешного суждения.
Может смутить читателя некоторая вольность в выражениях. Это от того, что мы сейчас знаем Христа как Бога, пришедшего нас спасти. А Христос здесь как Человек думает, что сделать, как спасти человечество.
Идёт спор между мудрецами иудейскими и Христом как человеком, но прозревающим Истину.
В поэму надо вчитываться.
Мне вспоминается другое произведение — Д.С. Мережковского «Иисус неизвестный», хотя написано оно не стихами, а прозой.
Тоже заставляет задуматься. Мережковского обвиняли в мечтательности, меж тем как это не просто мечты. Лучшего произведения о Христе у литераторов я не нахожу. Здесь и основательность, и глубина чувств, и не меньшая глубина в размышлениях.
Если сказать просто, как о литературном произведении, то стоит поставить перед собой вопрос: знаем ли мы Христа?
Я тоже был сбит с толку, особенно суждениями Ивана Ильина, которого я глубоко уважаю, но когда вчитался внимательно, меня потрясло. Мережковский подошел ко Христу не как богослов, а как человек, ищущий во Христе спасения. Так и Кузнецов, говоря о юности Христа, ставит нам вопрос: а не состарились ли мы в суждениях о Христе? То есть, веруя во Христа, не просто ли чувствуем и живём по шаблону?
Юность — это пора, когда нужны юношеские силы, непредвзятый взгляд в будущее.
Спасибо Ю. Кузнецову за удивительную поэму, заставляющую нас думать и жить не по привычным законам и шаблонам, а, отрешившись от своих привязанностей и предвзятостей, смотреть на всё с чистым чувством. Тут можно даже воскликнуть по-евангельски: «Если око твоё будет чисто, то всё тело твоё будет светло».
А теперь пошли дальше, по порядку, не торопясь. Мне захотелось разобрать всё, что высказано в поэме. Впрочем, почему это названо поэмой? Может быть, потому, что он как литератор пробуждается, а может быть, и по-другому.
Я за один присест прочёл всю поэму, все три части, и не заметил особого расхождения с канонической установкой. Кузнецов своими словами (как поэт, конечно, в образах) передаёт всё то, что, может быть, известно, но не прочувствовано.
В части о детстве использованы некоторые предания, апокрифы. Допустим, о птицах или о том, как Младенца обвинили, что он столкнул другого, всё остальное, как по Евангелию, хотя, может быть, непривычно для слуха ортодоксально настроенных.
Но это так должно, в этом-то и достоинство поэмы!
В том же номере, где напечатана глава о детстве Христа, есть и другие стихи поэта.
Невольно хочется выписать отдельные места:

Что-то жжёт нас незримым огнём,
И душа расползается в клочья.
Это ночью бывает и днём,
Но особенно душною ночью.

Не начало ли это для раздумья о поэме о покаянии, только ещё осторожном?

В толпе утрат меж прошлым и грядущим
Иду один, мне даже невдомёк,
Что здесь никто не думает о сущем,
Никто не знает, как я одинок.

Если это относится только к самому поэту, то это пронзительные стихи и невольно выбивают слезу, но думаю, что он здесь говорит не только о себе — обо всех, кого не понимают и кто, может быть, даже себя не понимает.

Иду-бреду, куда уносит ветер,
Куда глаза глядят и не глядят.
Я краем глаза всё-таки заметил
Иную жизнь на позабытый лад.

Дай Бог, чтоб он только краем глаза, и иная жизнь, позабытая всеми нами, отчётливо представилась.
А вот это:

Поднимите, дьяволы, стаканы
Выше свеч и белых облаков.
Не про нас ли говорят курганы
И тоскуют сорок сороков.

Да, это про нас говорят курганы и сорок сороков звонят, чтоб мы возвратились в отчий дом. Через Россию в Царство Небесное.
А ещё:

В чистом поле много дикой воли,
В синем небе много воронья.
А в посёлке — перекатной голи,
Пьяного крикливого рванья.

Это жалость обо всех нас, ныне живущих. Обратившись к своей душе, невольно жалеют и другие души.

Потянулись пьяницы на сопку
С облаками в драных рукавах.
Этот на карачках треплет тропку,
Тот ползёт на собственных бровях.
Дед по доброй воле негодует.
— Вы куда? — и за штанину хвать.
— Мы тикаем в недры, там не дует,
А на газы нам давно чихать.

Только бы скрыться, где не дует ветер безбожия и преступления, а на все газы оставления просто чихать, они не так страшны, в мире творится более страшное.

Ты убедился теперь? Ну, так веруй, Фома!
Ты звездощуп, но подальше держись от ума.

Умом мира сего не понять Божественной истины, это уродство настоящего ума, хотя не значит, как обвиняют: христианство отвергает ум. Оно приветствует ум, но иной, который от любви и от чистого сердца.
Есть интересный образ: череп Голгофы и череп поэмы, что говорит о том, что, чтобы просто написать поэму, нужно иметь талант поэта, а написать такую, чтоб череп Голгофы перешёл в поэму, это надо самому перестрадать.

Отговорила моя золотая поэма.
Всё остальное — и слепо, и глухо, и немо.
Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой.
Дай мне смиренную старость и мудрый покой.

«Мудрого покоя» просит у Бога поэт в последней строке.
Помоги Вам Бог, Юрий Поликарпович, пошли Вам осмысливающий всё покой».

А теперь хочу повторить снова свои слова: удивительные стихи, многочисленные образы, наводящие на большие размышления.
Хочу обратиться и к братьям-литераторам: почему вас так встревожила поэма — причём с отрицательной стороны? Надо радоваться, не просто выискивать в ней какие-то несоответствия с чем-либо, а просто насладиться красотой поэмы.
Сам я лично испытывал большое духовное наслаждение, очень мне стал близким и родным сам поэт, а то, что есть какие-то разногласия, это всегда бывает. Помолимся друг за друга Богу. Помоги Бог всем литераторам, особенно русским, нести слово истины, пробуждая свои и другие души. Много горя и грязи сейчас у нас на Русской земле, чего не бывало даже при так называемых «безбожниках-коммунистах». Время ли нам ссориться, протянем друг другу руки любви и примирения».

Здесь отзыв заканчивается, но я прошу обратить внимание на четверостишие, которое в конце своего письма приводит отец Дмитрий Дудко:

Отговорила моя золотая поэма.
Всё остальное — и слепо, и глухо, и немо.
Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой.
Дай мне смиренную старость и мудрый покой.

Если читатель откроет журнал «Наш современник» № 2 за 2001 год, где опубликованы размышления Дмитрия Дудко одновременно с окончанием поэмы «Путь Христа», то в последней строфе последняя строка звучит иначе: «Дай мне великую старость и мудрый покой».
Но откуда взялось это разночтение?
Всё дело в том, что, когда я готовил поэму к печати, то сказал Юрию Поликарповичу:
— Юра! Подумай… Ты пишешь об Иисусе Христе, который сам показал человечеству пример высшего смирения и, предчувствуя грядущие крестные муки, даже взмолился, об-ращаясь к Отцу: «Пронеси эту чашу мимо, впрочем, не моя воля, но Твоя!». И рядом с этой смиренной Иисусовой мольбой ты просишь о «великой старости»… Опомнись, Юра! Давай вместо «великой старости» испросим «смиренную»
Юра посмотрел на меня, как на богохульника, посягнувшего на что-то святое — на его мысль, на его слово. Но я был готов к спору.
— Юра! Слово важное, но лишь одно слово я прошу заменить.
Кузнецов задумался, попытался возразить мне, но не сумел сказать ничего убедительного, ничего неотразимого… Махнул рукою, — мол, ладно, делай, как хочешь, — и тяжёлым шагом вышел из моего кабинета…

Я облегчённо вздохнул и на другой день передал посланцу от Дмитрия Дудко текст поэмы, в котором старость была не «великой», а «смиренной»... Вот почему именно этот вариант оказался в письме отца Дмитрия. Однако Кузнецов, внутренне не согласившись со мной, в вёрстке или в сверке, ничего мне не говоря, вернул в поэму свой прежний эпитет, исполненный гордыни.
Я ахнул, увидев исправленную строчку, возмутился и огорчился настолько, что сердце моего жестоковыйного друга дрогнуло, и вскоре он подарил мне книжное издание поэмы, где слово «смиренное» окончательно вытеснило слово «великое» — на этот раз уже по его собственной воле. Именно так публикуется эта строка во всех посмертных изданиях книг Юрия Поликарповича.

Однажды он попросил у меня пятый том «Еврейской энциклопедии», в котором излагалась история встречи Иисуса Христа с Агасфером. Авторы статьи об Агасфере (одной из самых больших в томе) убедительно доказывали, что «этот образ вечного скитальца, несомненно, плод средневековой фантазии», что «этой легенды нет ни в апокрифах, ни в творениях Отцов Церкви»… Поликарпыч обсуждал со мной, вправе или не вправе он излагать эту легенду в своей поэме. Я не советовал ему, говоря: «Юра, ну, если бы хоть какой-то намёк об этой встрече был в Новом Завете!».
Но воображение поэта уже работало. И он резонно возражал мне: если этот сюжет придуман в Средние века, то почему он стал, как никакая другая евангельская легенда, суперпопулярным впоследствии? Почему и сегодня он живёт совершенно самостоятельной жизнью и в мифологической, и в бытовой людской памяти? Нет дыма без огня… И вот что получилось у него, в какую символическую картину эпизод из пути Христа на Голгофу он развернул — легенду, из которой, кстати, и Гёте намеревался сотворить поэму и почти написал её. Но не окончил. А из-под пера Кузнецова она, эта сцена, вышла весьма впечатляющей:

Медленно в гору Он шёл, как согбенная вера,
Остановился, услышав смешок Агасфера.
— Дай мне напиться! — запёкшимся ртом произнёс.
— Если докажешь, что ты настоящий Христос,
Я утолю твою жажду, когда ты вернёшься.
Поторопись! Ты сейчас всё равно не напьёшься.
— Я не спешу с возвращеньем, — ответил Христос.
— Я подожду… может быть. — Агасфер произнёс.
И разглядел Агасфера Христос, и прощенья
Не дал ему:
— Ну, так жди Моего возвращенья!..
Золото мира заплачет в убогой нужде:
— Плачьте, народы, рыдайте о Вечном жиде!

Между тем за публикацию поэмы в журнале высказались, кроме Дмитрия Дудко, и Вадим Кожинов, и Владимир Личутин, и Николай Лисовой.
Против были протоиерей Александр Шаргунов и мой друг Владимир Крупин. Более того, в те дни я по приглашению архимандрита Сретенского монастыря отца Тихона поехал вместе с ним в монастырское хозяйство, возрождённое монастырём в одном из разорённых и спившихся колхозов Рязанской области. Там во время ужина, на котором было несколько насельников монастыря, я решился прочитать «Детство Христа» вслух. Но несмотря на всё моё вдохновенное чтение, отец Тихон с братией, мягко говоря, не восхитились поэмой. И всё-таки я не мог совершить преступление перед русской литературой, и первая часто поэмы была напечатана в апрельском номере за 2000 год. Сразу же после публикации священник Ярослав Шипов ушёл из редакции. А в 2006-м, ушла и незаменимая заведующая нашим техническим центром — православная осетинка Марина Акколаева, его духовное чадо. О чем я жалею до сих пор.

 

Из размышлений протоиерея Александра Шаргунова

«Поэзия есть богословие», — утверждает Боккаччо в своём комментарии к «Божественной комедии». «В том, что не ложь, — уже поэзия», — пишет Золя. А Апостол Иаков в своём Послании напоминает, что «язык — огонь, прикраса неправды, смотри, как много вещества зажигает». Слово, произнесённое с огненным вдохновением, может делать ложь привлекательной для многих. Совершенно понятно, что хуже всего — самая главная ложь — ложь о духовных событиях и явлениях. Христианское искусство — самое трудное, потому что, как всякое искусство, оно требу-ет быть правдивым и подлинным. А этого невозможно достигнуть понаслышке, одним воображением. Где духовная правда, там и поэзия. «Все прочее — литература», в лучшем случае — бумажные цветы. Бог не любит литературу, Он любит голубые глаза ребёнка. Мы не говорим здесь о таком искусстве, которое, несомненно, имеет право на существование — искусстве-ремесле со скромным даром, предназначенным к нравственной пользе или развлечению людей. Оно старается по мере своих сил украсить человеческую жизнь, не претендуя на высокую духовность, потому что не знает её.
Горе нам, если наш дух не устремляется к высшей красоте, — туда, где тайна Пресвятой Троицы и человечество Христа. Но смертельная ошибка — принимать наше собственное воображение за видение высшей красоты. И даже если поэт говорит: «Ключ ко всему — любовь» (Рембо), несмотря на эти сияющие слова, он может находиться в великом заблуждении. Все древние и новые ереси (каждая из которых — духовная смерть) могут расцветать у него, когда он начинает говорить о Боге. Человек призван к высшему созерцанию — к Божественной красоте. И поэтому его можно обмануть в самом главном, ограбить его в истинном благе, предлагая ему в своём искусстве вместо истины — ложь. Это происходит каждый раз, когда поэт предпочитает себя и своё — Красоте. А эта нечистота, идущая от первородного греха, неизбежна, она всегда присутствует в искусстве. Поэт обречён искать и не находить чистоту и свободу, ради которых существует поэзия. Чистоты не может быть там, где плоть не распята, нет свободы, где нет Христовой любви. Мы видим в творчестве великих поэтов сражение добрых и злых ангелов, и последние хотят явиться в виде ангелов света. Оттого, что нет различения падения от полёта, повторяется этот грех ангелизма и непрестанное падение с той же самой ангельской высоты. Эти места, по которым проходит поэт, на поверку не окажутся ли самыми низкими? Неискушённому глазу порою трудно определить — под диктовку беса или доброго ангела написаны эти строки.
В поэме, на мой взгляд, есть действительно удачные куски — повествование о Тайной Вечере, о Голгофе, где автор ничего не придумывает, а старается, в меру своего таланта, передать то, что говорит Евангелие. Но самое главное, непонятно, на какого читателя рассчитана поэма: неверующего она заведёт неизвестно куда, а у верующего вызовет естественное возмущение: как он смеет такое придумывать! Значимость всякого искусства определяется, в конце концов, тем, направляет ли оно ко Христу или к Антихристу, к разрушению веры или к утверждению её. Желание идти сразу двумя дорогами не помогает идущему скорее достигнуть цели. По природе вещей одна дорога шире другой и более лёгкая. Зло по существу легко, зло не имеет природы, но паразитирует на добре. Достаточно использовать немного добра, чтобы преуспеть сильно во зле, в то время как требуется много добра, чтобы достичь хотя бы небольшого успеха в победе над злом.
Хотелось бы пожелать автору не претендовать на изображение того, что ему не под силу, а позаботиться о том, чтобы абсолютность Евангелия вошла в его творчество закваской. И в сокровенности и глубине являла себя, о чём бы он ни писал. Ибо только в истинном свете каждый художник может осознать себя и исцелиться от ложной духовности, которой он одержим. Показывая, где подлинная нравственная правда и подлинная красота, такой поэт мог бы избавить себя и своих читателей от бессмыслицы верить, что он может создать иную нравственность и иную духовность. Кто брал у Евангелия уроки, чтобы цветы и плоды рождались в сокровенности духа, смирения и нищеты духовной, послушания Христу и Церкви Его, благоговейного отношения к трудам святых отцов? Поэзия — чудеса, творимые в тайне. Бог пришёл к своим (поэтам и людям), и свои Его не приняли. О, если бы поэт мог завести дружбу с мудростью святых, узнать цену чистоты сердца и увидеть, что любовь — это там, где семь даров Святого Духа, и она придаёт трудам человека бесконечно большую высоту, чем то, что может постигнуть его воображение».

 

Из отзыва Вадима Кожинова

«Появление на страницах «НС» поэмы Юрия Кузнецова о земной жизни Иисуса Христа вызвало резкий протест у некоторых (слава Богу, очень немногих) священников и их прихожан, причём речь идёт не столько о каких-либо «не угодных» критикам элементах этого произведения, сколько о том, что поэт вообще не должен был его создавать…
Однако если мы пойдём по этому пути, придётся отвергнуть значительную часть классических творений литературы и искусства, ибо художественное претворение религиозной темы не может полностью совпадать с каноническим богословием. Стоит напомнить, что никем, кажется, ныне не оспариваемое полотно Александра Иванова «Явление Христа народу» в своё время подвергалось суровым нападкам со стороны чрезмерно «ортодоксальных» критиков.
Могут, впрочем, сказать и о том, что Льва Толстого, сочинившего в конце 1880-го — начале 1881 года своё «евангелие», Церковь предала анафеме. Но дело обстояло, вопреки широко распространённому мнению, иначе. Во-первых, писателю ставилось в вину вовсе не сочинение о жизни Христа, а отрицание Его божественности и чудовищные хулы на Церковь. Во-вторых, Толстой не был — в отличие от Пугачёва или Мазепы — предан анафеме и даже, строго говоря, не был отлучён от Церкви. В «определении» Синода от 20–22 февраля 1901 года (то есть двадцать лет спустя после сочинения толстовского «евангелия») констатировалось, что сам писатель «отрёкся от вскормившей и воспитавшей его Матери, Церкови Православной». Далее Синод объявлял: «Молимся, милосердный Господи… помилуй и обрати его ко святой Твоей Церкви».
Разумеется, в поэме Юрия Кузнецова нет и намёка на отрицание божественности Христа и какой-либо хулы на Его Церковь. Что же касается таких элементов поэмы, которые могут быть оспорены с точки зрения канонического богословия, они в художественном творении поистине неизбежны. Точно так же, например, некорректно судить о художественном воссоздании явлений природы с точки зрения естественных наук.
Художественные произведения на религиозные темы создаются не для весьма узкого круга людей, обладающих существенными богословскими знаниями, но обращены ко всем людям, для которых восприятие таких произведений нередко становится наиболее доступным для них путём к обретению Веры.
Нельзя не сказать и об ещё одной стороне дела. За последние три четверти века русская литература (кроме эмигрантской и «подпольной»), в сущности, не обращалась к религиозным темам. Единственное, пожалуй, исключение — опубликованный в 1966–1967 годах в патриотическом журнале «Москва» роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», который, кстати, наверняка вызывает у нынешних «ортодоксов» гораздо более резкое неприятие, чем поэма Юрия Кузнецова. И есть все основания — несмотря на любые возможные «несогласия» — радоваться появлению этой поэмы. Верю, что абсолютное большинство приобщающихся к Православию людей воспримут её как достойное свершение крупнейшего нашего поэта в канун его славного юбилея».

 

Из отзыва Николая Лисового

«Современная наша жизнь, как никогда, богата на странности и парадоксы. Позвонили однажды из дружественной редакции и спросили: «Не знаем, что делать — печатать ли стихи древнегреческого поэта Феогнида?» — «А в чём вопрос?» — «Батюшка не благословляет». — «А стихи хорошие?» — «Отличные!» — «И повод для публикации подходящий?» — «Актуальнейший!» — «Так почему ж не напечатать?» — «Батюшка не благословляет». — «Да при чём тут батюшка?» — Изумлённое, почти гневное молчание на другом конце провода…
С тех пор как во многих изданиях появились духовники и старцы, представители церковной иерархии в редколлегиях и творческих союзах, подобные разговоры совсем не редкость. Возникали они и при решении вопроса о публикации новой поэмы Юрия Кузнецова «Путь Христа».
Попробуем разобраться. Наше смутное время, перипетии политической и духовной борьбы, бросающие интеллигенцию (в первую очередь, конечно, её) из крайности в крайность, привели к появлению многих неуместных новшеств. «Духовник редакции» относится к их числу.
Я не вправе предварять здесь читательского суждения о новой поэме Юрия Кузнецова. Одно может мне нравиться в ней больше, другое — меньше. Я, к примеру, вообще не думаю, что Евангелие нуждается в современных поэтических переложениях. Лучше — и поэтичнее! — евангелистов никто о Христе не скажет. Но если Юрий Кузнецов, большой поэт, много думавший, много перестрадавший в своей творческой жизни, в пору зрелости и духовного расцвета обращается к евангельской теме, осознаёт «Путь Христа» как цель, к которой он, — может быть, подспудно, может быть, не всегда осознанно и последовательно — шёл всю жизнь, слава Богу. Честь и хвала поэту, решившемуся на такое труднейшее, очень редкое в русской и мировой поэзии творческое свершение.
А что встретятся в поэме те или иные не привычные для нас, даже шокирующие кого-то решения, есть художественные домыслы и субъективность поэтического видения — это естественно. Без этого не было бы художественного произведения, не было бы поэзии. Поэзия — не грех. Грех — только плохая поэзия».

 

Из отзыва Владимира Личутина

«Нынче с помягчевшим взором Кузнецов вглядывается в небеса, чтобы разглядеть Спасителя, рождённого от земной женщины, — ещё того, юного, полного соков, не утратившего земного обаяния, полного земных чувствований, но уже Бога. Наши предки могли ощущать Христа как человека, но мы за тьмою веков почти утратили это удивительное чувство. Опираясь на бытийные книги, Юрий Кузнецов пытается выстроить единое древо национальной культуры, корнями прочно стоящее в почве, а кроною тающее в занебесье, и нет ни проточины, ни дуплеца, куда бы можно просунуться дьяволей козни и расчленить исполина. И снова восклицают ревнивцы, как и двадцать лет тому: «Откуда в сём человеке дерзость? Откуда такое непослушество у гордеца?» И хочется возразить на эти недоумения. Поэты — это странное, неземное племя — ближе всего к Богу; они не пишут стихов, не добывают их из черниленки, не соскабливают с кончика пера, не разглядывают на дне рюмки иль в кармашке портмоне, но они вышёптывают свои песни с небесных пюпитров. Ткань стиха настолько тонка порою и необъяснима, что похожа на чудеса, на мираж, она настолько блистающа и неуловима, что напоминает перламутровые чешуйки стрекозы, воспаряющей под облака. Поэты играют на тех духовных струнах, которые доступны лишь самым глубоким молитвенникам. Поэт, блуждая по громокипящему чреву жизни, слышит порою как схимонах, погружённый в глухую скрытню. Поэту невозможно подсказать, как бы того ни хотелось; для этого надобно носить в себе золотую небесную трубу, а на груди — невидимые вериги.
И последнее: если, как говорят, душа человека растворена в крови, то истинный Поэт — это «певец крови». Значит, он глубоко национален даже против своей воли, он — певец «во стане русских воинов», певец России».

 

* * *
Историческое значение поэмы «Путь Христа» для русской поэзии состоит хотя бы в том, что после неё уже невозможно представить себе богохульного рифмованного «Евангелия от Демьяна Бедного», написанного по заказу воинствующего безбожника Емельяна Ярославского (Минея Губельмана), или новаторских антихристианских пошлостей плейбоя хрущёвской эпохи, одного из легиона детишек XX Съезда Андрюши Вознесенского: «Чайки в небе, как плавки Бога», «крест на решётке — на жизни крест», у которого «смазливая кассирша» в полукруглом окошке кассы — это «богоматерь», а компания битников-наркоманов в лондонском масонском Альберт-холле — это «мини Содом», милый его душе. Откровеннее его был лишь Окуджава: «Мы земных земней, и в общем — / к черту сказки о богах»… Почему-то никто из наших идеологов и критиков не обращал на эти хулиганства внимания, а на поэму Кузнецова навалились скопом…

Но как бы ни оценивать «Путь Христа», для меня совершенно ясно, что, несмотря на множество оговорок, сомнений и возражений тех, кто считал невозможным любое расширенное толкование евангельских сюжетов, для Юрия Поликарповича создание этой поэмы было его личным, его собственным путём к Богу и к спасению души.
Когда он понял, что вершина его творческой жизни — это не гора Олимп, а гора Синай, то сразу же освободился от обаяния «античного запаха» Европы, от культа её «священных камней», от «высокого духа Средневековья», от всех «цветов зла» и «готических призраков», от восхищения «русским богатырством», от всех искушений азартной игры с адскими сущностями, от соблазна победить собственными силами «легионы тьмы», от изнурительного поединка с крупными и мелкими бесами, прилипшими друг к другу, как змеи на маяке, и взошёл не на Золотую гору к «мастерам», а вступил на крестный путь. Дальнейшая земная жизнь для него потеряла смысл, поскольку он исполнил всё, для чего пришёл на нашу грешную землю. Ему оставалось сказать одно: «Домой!» — уподобиться персонажу из его стихотворения, ушедшему по новому пути, где нет ни одной песчинки, о которую можно было бы споткнуться. А Небесный Дом, к которому вёл этот путь, он начал «выстраивать» в поэме «Рай», но не успел закончить эту работу. Да её и не дано закончить никому из людей. Может быть, в эти мгновенья он и произнёс: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко…» — и услышал в ответ: «Ко мне, последние, ко мне!».

Назад|Читать дальше