IV. «Любовь, исполненная зла…»

* * *

Любовь, исполненная зла…
А. Ахматова

 

Земная слава, как дым, —
Не этого я просила,
Любовникам всем своим
Я счастие приносила.
Один и сейчас живой
(круто! — Ст. К.),
В свою подругу влюблённый,
И бронзовым стал другой
На площади оснежённой.

(1914)
Первым, кому она «принесла счастье», был молодой и мало ещё известный поэт Николай Гумилёв, за которого двадцатилетняя Ахматова после нескольких отказов всё-таки решилась выйти замуж.

Перед свадьбой, которая должна была состояться в Киеве, она написала в письме своей подруге Валерии Тюльпановой: «Птица моя, сейчас я еду в Киев, молитесь обо мне. Хуже не бывает. Смерти хочу. Вы всё знаете, единственная, ненаглядная, любимая, нежная. Валя моя, если бы я умела плакать. Аня».

Отношения между подругами, судя по письму, были очень близкими. Николай Гумилёв написал об этом браке: «Из города Киева, / из логова Змиева, / я взял не жену, а колдунью». О том, каковы были его отношения с молодой женой, вспоминает современница Ахматовой Ирина Грэм, часто встречавшаяся с ней в Питере и бывшая свидетельницей того, как Ахматова познакомилась с молодым 21-летним композитором Артуром Лурье:

«После заседания поехали в «Бродячую собаку». Проговорили всю ночь несколько раз к столику подходил Гумилёв: «Анна, пора домой», — но она не обращала внимания. А под утро они с Артуром отправились на острова. «Было, как у Блока, — рассказывал Лурье, — «и хруст песка, и храп коня». Эта ночь определила всю дальнейшую жизнь А. Лурье. «По его словам, Анна Андреевна разорила его гнездо, как коршун, и разрушила всё в его молодой жизни».

Всего лишь через год с небольшим после рождения сына, она «разорила» и своё собственное «гумилёвское» гнездо, что не мешает общественному мнению поклонников и поклонниц Ахматовой считать её вдовой знаменитого поэта. Одна из самых фанатичных нынешних ахматовских поклонниц Людмила Скатова, живущая в Великих Луках, излагает эту почти общепринятую версию весьма высокопарно: «Она (Ахматова. — Ст. К.) овдовела в 1921 году (венцы брачные «царские, мученические она разделяла только с Н.С. Гумилёвым, расстрелянным богоборческой властью, а посему и осталась до конца дней его подлинной вдовой!). И подобно своей тёзке — тверской землячке благоверной княгине Анне Кашинской, так же вдовствующей, потерявшей в Орде супруга и двух сыновей, — была призвана нелицемерно нести выпавший на её долю крест и сохранить веру Православную, память о величии России Царской».

Сказано красиво, но это миф. Насколько А.А. можно считать «подлинной вдовой» Гумилёва, можно судить, прочитав недавно вышедшую (2009) в серии ЖЗЛ книгу об Ахматовой исследовательницы её судьбы и творчества Светланы Алексеевны Коваленко. Привожу без особенных комментариев несколько выдержек из этой книги, обращая внимание на то, что в церковном браке Гумилёв и Ахматова состояли с апреля 1910-го до августа 1918 года.

«В июне 1911 года молодая жена Гумилёва отправляется одна в Париж, где её ждёт Модильяни. Страсть к нему вспыхнула в её душе год назад, когда она была в Париже с Гумилёвым в их свадебном путешествии . Она бросилась ему навстречу вопреки здравому смыслу и общепринятым правилам поведения в семье. Гордый Гумилёв стерпел…» (стр. 117).

«Ахматова сознавала меру и глубину своей вины, но «ломать» себя и идти наперекор своим чувствам, а тем более страсти не только не могла, но и не хотела»; Как она вспоминала: «Скоро после рождения Лёвы мы молча дали друг другу полную свободу и перестали интересоваться интимной стороной жизни друг друга» (стр. 341); «Проблема супружеской верности в традиционном понимании очень скоро перестала мучить обоих. Однако Гумилёв до конца не оправился от того, что он не был первым мужчиной Анны. Он рассказывал о их договорённости признаться, кто первый изменил, и тем не менее был удивлён, что первой оказалась она» (стр. 138, 140).

Следующей жертвой «охотницы за мужчинами», согласно исследованиям С. Коваленко, был литератор Недоброво. Роман с ним «протекал на глазах у всех. Знала о нём, глубоко при этом страдая, и супруга Недоброво. Их знакомство и сближение обычно относят к 1913 году с весны 1913 по 1915 год Ахматова и Недоброво неразлучны» (стр. 140, 153). Однако каким-то образом в эти же сроки Ахматова, «как коршун», успела разорить семейное гнездо композитора Артура Лурье. «Расстались после нескольких свиданий», — пишет С. Коваленко.

«Очень может быть, что в это время она часто встречалась с поэтом-царскоселом Василием Комаровским», (там же).

Во время пребывания в браке с Гумилёвым «донжуанский список» Ахматовой постоянно расширялся. Весной 1915 года его пополнил Борис Анреп друг Недоброво.

«Николаю Недоброво хотелось подготовить друга к встрече с Анной Ахматовой и её поэзией, — пишет Св. Коваленко. — Была в этом и доля тщеславия, ведь его возлюбленная была известной поэтессой, одной из «красавиц тринадцатого года», женой знаменитого Николая Гумилёва» (стр. 160).

Анна Ахматова. Художник Юрий Анненков

Николай Недоброво, по словам самой Ахматовой, глубже всех её избранников понимал сущность её творчества и тайну поэтического дара. Но это не помешало ей после разрыва полностью забыть его: «О том, что Николай Владимирович умер в декабре 1919 года и похоронен в Ялте, она узнала только в 1920-м году от вернувшегося из Крыма Осипа Мандельштама» (стр. 181).

«В её многочисленных, прямо скажем, не поддающихся счёту романах, — продолжает Св. Коваленко, — преобладает духовное либо телесное начало над чувственным. Борис Анреп рассказывал Струве, что она как-то отдалась его сводному брату Глебу в стоге сена» (стр. 165); «Бездомность была характерной приметой быта и бытия Анны Ахматовой с тех пор, как она в 1916 году ушла из дома Гумилёва».

Официально А. А. развелась с Гумилёвым в августе 1918-го, за три года до его гибели, и он тут же женился на Анне Энгельгардт, которая вместе с Ниной Берберовой и Идой Наппельбаум, как вспоминает В. Лурье, носила ему летом 1921 года передачи в тюрьму. Ахматовой среди них не было. В записке, посланной после ареста в Дом литераторов, Гумилёв писал, что он арестован, просил передать ему бельё, мыло, зубную щётку, еду и «сообщить об этом жене». Естественно, не Ахматовой. Он уже давно не считал её женой, а потому, и вдовой поэта она быть не могла. «Целительница нежного недуга, / чужих мужей вернейшая подруга / и многих безутешная вдова», — напишет она в 1943 году о себе. Если «вдова многих», то лишь какая-то малая часть её «вдовства» могла иметь отношение к гумилёвскому периоду жизни. Правда, на панихиду в Казанский собор она пришла. Но можно ли считать А. А. верной памяти Гумилёва и его «подлинной вдовой», если в середине 20-х годов она становится фактически женой Пунина, опубликовавшего 7.12.1918 года в газете «Искусство коммуны» статью «Попытка реставрации» о Гумилёве, в ко— 90 — торой избранник Ахматовой писал: «Признаюсь, я лично чувствовал себя бодрым и светлым в течение всего этого года отчасти потому, что перестали писать или, по крайней мере, печататься некоторые «критики» и читаться некоторые поэты (Гумилёв, например). И вдруг я встречаюсь с ним снова в советских кругах… Этому воскрешению я, в конечном счёте, не удивлён. Для меня это одно из бесчисленных проявлений неусыпной реакции, которая то там, то здесь нет-нет да и подымет свою битую голову».

Будь А. А. «безутешной вдовой» Гумилёва, едва ли она отдала бы руку и сердце его идейному врагу Пунину, едва ли бы её перо прославило Маяковского, который однажды во время встречи с читателями, услышав от них, что Гумилёв блестяще владел стихотворной формой, глумливо заявил о расстрелянном поэте: «А форма то у него была белогвардейская!». Судить людей искусства с высот совести и морали — задача неблагодарная. Они сами ответственны за выбор своей судьбы. Я допускаю, что не всё написанное об Ахматовой и Гумилёве в жэзээловской книге — подлинная правда. Однако, в любом случае, изображать её в нимбе «безупречной вдовы», а их брачную жизнь чуть ли не уподоблять семейной жизни русских святых Петра и Февронии — дело безнадёжное. Или даже смешное. Что ещё хуже.

Следующей добровольной ахматовской жертвой стал её второй официальный муж В. Шилейко — востоковед и выдающийся лингвист, «счастие» которого заключалось в том, что он, как вспоминает Ирина Грэм, «держал Ахматову взаперти; вход в дом через подворотню был заперт на ключ, и ключ Шилейко уносил с собой. Анна Андреевна, будучи самой худой женщиной в Петербурге, ложилась на землю и «выползала из подворотни, как змея», а на улице её ждали, смеясь, А. С. (Лурье. — Ст. К.) и Ольга Глебова-Судейкина; наконец, поселились втроём на Фонтанке».

Светлана Коваленко в книге об Ахматовой называет все подобные перипетии «культурой любви», но Эмма Герштейн в своих воспоминаниях пишет, как реагировала на подобную «культуру» Надежда Мандельштам, когда узнала о том, какие отношения сложились между Ахматовой, Судейкиной и Лурье: «Ничего не знавшая в ту пору об этом тройственном союзе, я была ошеломлена вырвавшейся у неё фразой в разговоре со мной об Ахматовой: «Она такая дура! Она не знает, как жить втроём!». Ну как не вспомнить Пушкина: «Разврат, бывало, хладнокровный / наукой славился любовной», который, как всегда, прав.

Ольга Глебова-Судейкина. Художник Юрий Анненков

Много лет спустя А. А. признаётся своей московской подруге Ольшевской: «Мы не могли разобраться, в кого из нас он влюблён». В этом разговоре она не скажет, кто был «он» — Артур Лурье или муж Ольги художник Судейкин. Однако сам А. Лурье, прочитав в 60-х годах «Поэму без героя», прояснит пикантную ситуацию: «Там всё о нас, о нашей жизни втроём». А в письме из Америки одной из красавиц Серебряного века Саломее Андронниковой, эмигрировавшей в Лондон, подтвердит ещё раз: «Мы жили втроём на Фонтанке, и поэма об этом рассказывает. В этом её главное содержание». И вообще во всех «тройственных любовных связях» есть тайны, которые шокируют посторонних.

Вот что, к примеру, пишет в 1960 году знакомая А. Ахматовой по 20-м годам В.А. Знаменская в Лондон бывшему любовнику поэтессы Б. Анрепу: «Роман Анны Андреевны с Артуром Сергеевичем проходил у меня на глазах. До чего же мне был противен и гадок этот Артур Сергеевич! Ярко выраженная еврейская некрасивая физиономия — противное выражение, — сальный пошлякумник; не могу забыть, как мне, совсем молоденькой женщине, которую он мало знал, он, вытащив из кармана брюк маленькую книжку с французским текстом и гравюрами порнографического содержания, всячески старался заставить меня рассматривать эти гравюры».

Ахматова же, как будто не видя ничего отталкивающего в её избраннике, любила льстить ему: «Я — кукла ваша». Но когда он в 1922 году, ничего не говоря ей о своих замыслах, сбежал за границу, вспоминала о Лурье так: «Я очень спокойно отнеслась к этому — я как песня ходила… 17 писем написал. Я ни на одно не ответила». Одним словом, «эпоха Лурье» в жизни А.А. закончилась, «библейские стихи» о жизни с ним были написаны… И вспомнила она его лишь через 20 лет, когда начала писать «Поэму без героя».

«А.А. ни с кем не считалась . Эпоха была блудная, и женщины, не задумываясь, сходились со своими поклонниками и почитателями»… (из письма И. Грэм М. Кралину). Гумилёв, Лурье, Недоброво, Шилейко, Анреп, опять Лурье, Пунин… Отношения с ними становились под её пером стихотворениями, возводившими её с одной ступеньки известности на другую, всё выше и выше — к пьедесталу славы.

«В борьбе неравной двух сердец» А.А. и её поклонники вели себя как взаимные сердцееды, но победительницей, как правило, оставалась она. Её можно было сравнить с богиней Артемидой, вышедшей на любовную охоту с тугим луком и колчаном отравленных стрел. Но ПОСЛЕ каждой удачной охоты никакого, по её собственному признанию, «счастья» не наступало. Только «погремушка славы», только новые стихи, только позднее понимание того, что рано или поздно придётся

…Умирать в сознанье горделивом,
Что жертв своих не ведаешь числа,
Что никого не сделала счастливым,
Но незабвенною для всех была.

Чего-чего, а таланта для подобного рода откровений у неё хватало с избытком. Наивно верить её утверждению о том, что «любовникам всем своим я счастие приносила», — все её собственные стихи говорят об обратном:

«Как забуду? Он вышел шатаясь, искривился мучительно рот»; «Муж хлестал меня узорчатым, вдвое сложенным ремнём»; «Ты в этот дом вошёл и на меня глядишь, / страшна моей душе предгрозовая тишь»; «Неужели же ты не измучен / смутной песней затравленных струн»; «я гибель накликала милым»; «я была твоей бессоницей, я тоской твоей была»; «Будь же проклят… ни стоном, ни взглядом / окаянной души не коснусь»; «Шепчет: «Я не пожалею / даже то, что так люблю, / или будь совсем моею, / или я тебя убью»

Несть числа примерам, которые свидетельствуют о том, что А. А. относилась к каждому своему любовному роману как «к роковому поединку». Сама выбирала свою жертву, сама и прощалась с нею. Но после «жертвоприношения» оставались стихи, свидетельствовавшие о том, что любовь для неё была не всеобъемлющей стихией, а необходимым условием, своеобразным «топливом» для «строительства» литературной судьбы и всё возрастающей славы. Известный ленинградский поэт Александр Кушнер, хорошо знавший Ахматову и не раз встречавшийся с нею, так писал об этой стороне её жизни в статье «Анна Андреевна и Анна Аркадьевна», опубликованной в журнале «Новый мир»: «А сама Анна Андреевна, была ли она счастлива в любви? Как-то, знаете ли, не очень («Лучше б мне частушки задорно выкликать, / а тебе на хриплой гармонике играть» — это в 1914 году, кажется, ещё при Гумилёве или накануне развода с ним; «Мне муж палач, а дом его тюрьма» — это в 1921 году про Шилейко; «От тебя я сердце скрыла, / словно бросила в Неву… Приручённой и бескрылой / Я в дому твоём живу» — в 1936 году с Н. Пуниным. Почему так происходило, более или менее понятно: она тяготилась благополучием семейной жизни, ей, поэту, любовь нужна была трагическая, желательно бесперспективная. И самый долгий период творческого её молчания объясняется, я думаю, не столько давлением советской власти, сколько мирной жизнью с Пуниным».

«Она не любит и никогда не любила — она не может любить, не умеет», — напишет в своём дневнике через несколько лет супружеской жизни с нею её третий муж, комиссар по делам искусств большевистского правительства Николай Пунин. Эмма Герштейн в «мемуарах» вспоминает свой разговор с Ниной Ольшевской:
— А как вы думаете, Нина, кого она любила больше всех?
— Я так спросила её однажды. Она после долгой паузы сказала как бы самой себе: «Вот прожила с Пуниным два года». Это и был ответ.
— Что же он означает?
— Что с Пуниным надо было уже расходиться, а она ещё два лишних года с ним прожила. Значит, любила.

Конечно, природа наградила её редким талантом и чрезвычайным умом, но та же природа обделила простодушием, чувством родства, женской привязчивостью и материнской самоотверженностью.

Она его «избрала» в мужья сама, что обычно делала со всеми своими в буквальном смысле слова «избранниками», она их «вербовала» в свою свиту и удаляла из неё, подобно царице Египта Клеопатре, когда считала нужным. Но обязательно после того, когда все творческие возможности их романа были исчерпаны, все стихи написаны. Было ли время и желание у неё при этом «приносить им счастие»? Едва ли. С очаровательной откровенностью объясняет она себе и нам, чем и как заканчивались все её так называемые «романы»:

Одной надеждой меньше стало,
Одною песней больше будет.

Но такой профессиональный подход к жизни был чреват и оборотной стороной, о которой сама Ахматова сказала так: «Никогда не знала, что такая счастливая любовь» — или: «И ты, любовь, была всегда отчаяньем моим».

Полного счастья, и жизненного и творческого одновременно, не бывает… Больше всех после Гумилёва с ней намучился Пунин, с которым она прожила чуть ли не 15 лет. Ему она первая прислала записку с предложением о свидании и ему же потом говорила со слезами: «Мальчишка мой… Думаешь, я верная тебе?»… Так могла говорить только Настасья Филипповна, утешающая юного князя… Странно, что все поклонники Ахматовой возмущаются тем, что Жданов назвал её в своей речи «блудницей» и «монахиней». Думаю, что она сама прекрасно сознавала, что товарищ Жданов прав. Так её называли друзья, и она сама чуть ли не гордилась славой такого рода. По словам Ирины Грэм, Ахматова «была в действительности вавилонской блудницей и разрушительницей», но при внимательном чтении её стихов становится ясно, что она и страдала от этого свойства своей натуры, о котором точнее всех её избранников и современников сказал Александр Блок: «Она пишет стихи как бы перед мужчинами, а надо писать как бы перед Богом».

* * *

…Одной из последних любовных тайн А. А. стала загадочная связь с каким-то не известным истории избранником. Об этой тайне нет ничьих воспоминаний, не осталось никаких свидетельств, писем или документов. Остались только стихи, объединённые одним чувством, одной словесной тканью, одним состоянием души, в котором недоумение смешано то ли с ужасом перед случившимся, то ли с раскаянием, то ли с тревожным ожиданием неизбежной расплаты за некое совершённое деяние… Подобных мотивов в «победительной» любовной лирике Ахматовой не было никогда.

Мы до того отравлены друг другом,
Что можно и погибнуть невзначай,
Мы чёрным унизительным недугом
Наш называем несравненный рай.
В нём всё уже прильнуло к преступленью —
К какому, Боже милостив, прости,
Что вопреки всевышнему терпенью
Скрестились два запретные пути.
Её несём мы, как святой вериги,
Глядим в неё, как в адский водоём.
Всего страшнее, что две дивных книги
Возникнут и расскажут обо всём.

Две последних строчки о «двух дивных книгах», которые могут возникнуть из «преступленья», из «запретных путей», из «отравленности» друг другом, конечно же, звучат как эхо из двадцатых годов, отражённое в афоризме: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда». Вот они и выросли, но с какой-то небывалой для Ахматовой окисью «стыда»! А с вышеприведённым стихотвореньем перекликаются его «двойники» и «пересмешники», рождённые в том же таинственном времени 1963–1964 годов: «Непоправимо виноват, / В том, что приблизился ко мне / Хотя бы на одно мгновенье»; «И яростным вином блудодеянья / Они уже упились до конца. / Им чистой правды не видать лица / И слёзного не ведать покаянья»; «Мы не встречаться больше научились, / Не поднимали друг на друга глаз»; «Так уж глаза опускали, / Бросив цветы на кровать, / Так до конца и не знали, / Как нам друг друга назвать»; «Светает — это страшный суд»; «Я играю в ту самую игру, от которой я и умру».

Стихи написаны так, как будто одна рука, их писавшая, жаждала, чтобы они были написаны, а другая тут же хотела их стереть. Такого столкновения враждебных чувств в любовных стихах А. А. ранее не было. «Вот и стихотворение «Мы до того отравлены друг другом»... — пишет А. Кушнер в статье «Анна Андреевна и Анна Аркадьевна», — не только намекает на какую-то тайну, но тут же и приоткрывает её. В том, что это стихи любовные, сомнения нет. И так же очевидно, что они не ретроспективны: «Мы чёрным унизительным недугом / Наш называем несравненный рай», «Её несём мы, как святой вериги, / Глядим в неё, как в адский водоём».

Настоящее время глагола не оставляет лазейки. Остаётся лишь догадаться, почему эта любовь унизительна, запретна, недужна, преступна настолько, что и «всевышнему терпенью» не под силу: разгадка лежит на поверхности, доступна любому читателю, надо лишь посмотреть на дату»… (А дата написания — 1963 год, когда Ахматовой было уже 74 года.) И далее Кушнер продолжает: «Я хотел бы опровергнуть сам себя. Существует же поэтическое воображение — и оно вправе не иметь ничего общего с реальными фактами. Писал же старик Фет любовную лирику . О, если бы её стихи последних лет были так же хороши, как фетовские» (может быть, А. А. имела в виду именно это, когда писала: «Увы, лирический поэт обязан быть мужчиной, иначе всё пойдёт вверх дном»). А хороши, как фетовские, они уже быть не могли, потому что её молодые зарифмованные страсти очаровывают точностью письма, правдивостью чувственных порывов, воплощённых в походке, в движениях рук, в выражении лица, в подробностях одежды, в картинах природы… Примеров этого «акмеистического реализма», сделавшего юную Горенко Ахматовой, не счесть: «В пушистой муфте руки холодели»; «А лучи ложатся тонкие на несмятую постель»; «Жгу до зари на окошке свечу»; «Я надела узкую юбку, чтоб казаться ещё стройней»; «А глаза глядят уже сурово в потемневшее трюмо». Не удержусь, приведу одно «молодое» ахматовское стихотворенье о любви:

И в странную дружбу с высоким,
Как юный орёл темноглазым,
Я словно в цветник предосенний
Походкою лёгкой вошла…

Это стихи о любви. О молодой любви. А стихи, написанные через полвека после них, наполнены другими, «заношенными» словами: «таинственный сумрак», «мёртвые взоры», «бесовская чёрная жажда», «таинственные знаки», «бессмертный брег», «клокочущая тьма», «мёртвые взоры», «заколдованная тень», «сожжённая тетрадь», «бездонная разлука», «таинственный склеп», «таинственный зной», «неутолённый стон» (штампы и лексика словно бы из бульварной прозы Серебряного века или из произведений эпигонов символизма).

От меня, как от той графини,
Шёл по лестнице винтовой,
Чтоб увидеть рассветный синий
Страшный час над страшной Невой.

Почему страшный? Да потому что судьба передёрнула карты: «Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая дама. Он не верил своим глазам, не понимая, как мог он обдёрнуться. В эту минуту ему показалось, что Пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство поразило его… — Старуха! — закричал он в ужасе».

А. А. попыталась протянуть трагическую нить своей судьбы аж до 60-х «оттепельных» годов. Сладострастный и жестокий Серебряный век спустя целую жизнь неожиданно догнал свою Клеопатру, свою жертву, обрамлённую «седым венцом», который «достался ей недаром» чуть ли не из рук Владыки тьмы, догнал и околдовал последним соблазном, последним в жизни романом и попытался вернуть её в карнавальное время, чтобы она сыграла прежнюю молодую роль, с которой так блистательно, играючи когда-то справлялась и за которую так дорого платила душой хозяину карнавала. Но, увы, ничего путного из этого фаустовского проекта не получилось. Её верные слуги — слова о любви, живущие своей жизнью — не узнали в облике старой Дамы свою повелительницу и не послушались её… Существует одна версия о предмете страсти «старой дамы», изложенная в книге бывшего ленинградского критика, ныне живущего в США, Владимира Исааковича Соловьёва о том, как однажды он рассказал «И. Б.» (Бродскому) про свою встречу с Борисом Слуцким, «как тот (Б. Слуцкий. — Ст. К.) раскрыл лежащий у меня на письменном столе нью-йоркский сборник И. Б. «Остановка в пустыне» и тут напал на нелестный о себе отзыв в предисловии Наймана. Ося огорчился, обозвал Наймана «подонком» и сообщил, что тот был последним любовником Ахматовой» (В. Соловьёв. Три еврея. — М.: Захаров, 2002. — С. 304.)

Впрочем, это может быть не больше, чем сплетни, которых немало в ныне справедливо забытом сочинении В. Соловьёва, посвящённом его мелким разборкам с Александром Кушнером.

Но если И. Бродский (любимец Ахматовой) ничего не придумал, то это лишний раз свидетельствует о том, с какой пошлой бесцеремонностью относились питерские поэты («ахматовские сироты») к её памяти. Красноречивей всего об этой бесцеремонности рассказывает сцена из воспоминаний Наймана о том, как они бесчинствовали на могиле Ахматовой: «Однажды зимой мы с Бродским поехали на могилу Ахматовой, ещё достаточно свежую. Мы увидели над ней новый крест, махину, огромный, металлический . Рядом валялся деревянный крест, простой, соразмерный, стоявший на могиле со дня похорон. Потом выяснилось, что новый сделан по заказу Льва Николаевича Гумилёва в псковских мастерских народного промысла, но в ту минуту для нас, помнящих её живую неизмеримо острее, чем мёртвую, и всё ещё принадлежащую нам, а не смерти, родству и чьим бы то ни было эстетически-религиозным принципам (выделено мной. — Ст. К.), это было оскорбительно и не возможно, как ослепляющая зрение пощёчина. И мы принялись выдирать новый, чтобы поставить старый. Земля была промёрзшая, крест вкопан глубоко, ничего у нас не получилось. С кладбища мы отправились на дачу к Жирмунскому. Рассказали. Он встал с кресла, широко перекрестился и сказал торжественно: «Какое счастье! Два еврея вырывают православный крест из могилы — вы понимаете, что это значит?».

Тому, кто осудит Александра Кушнера или меня за столь дотошное прочтение и столь «недопустимое» толкование последнего цикла Ахматовой, можно возразить лишь следующим единственным образом.

Поэт, дерзнувший написать стихи о «запретнейших зонах естества», знающий, что они будут напечатаны, а следовательно, и прочитаны, тем самым вольно или невольно вводит своего читателя в эти «зоны», после чего читатель получает полное право иметь свое суждение об этих стихах и впечатление от этого «путешествия». Поэт, как никто, обязан помнить тютчевскую истину: «Нам не дано предугадать, / как слово наше отзовётся». И его же: «Ты бурь уснувших не буди, / Под ними хаос шевелится». Хаос, клубящийся в «запретнейших зонах».

Ахматова до конца жизни осталась верна самой себе: её последнему любовнику было «принесено счастие» — роман произошёл, цикл стихотворений о свершившемся был написан, условия фаустовской сделки с «владыкой тьмы» были выполнены…