V. «Поэта далеко заводит речь…»

 * * *

Поэта далеко заводит речь.
М. Цветаева

Дьявол не выдал, мне всё удалось…
А. Ахматова

Для лучшего понимания судьбы и натуры А.А. полезно вчитаться в стихотворенье, написанное ею летом 1942 года в Ташкенте. Оно настолько смущает своей откровенностью, что, видимо, поэтому при жизни А.А. нигде не публиковала его. В большой серии «Библиотеки поэта» оно напечатано в разделе «Стихотворения, не вошедшие в основное собрание», а в комментариях сказано: «Печ. по записи Вл. Орлова со слов автора. Посмертная публикация двух последних строф — «Лит. Грузия», 1967 г., № 5». Полностью стихотворение напечатано в книге Ахматовой «Избранное» (М., 1974) без всяких комментариев.

Что же заставило автора и публикаторов отнестись к этому, на наш взгляд, одному из ключевых произведений А.А., словно к второстепенной и незначительной странице её творчества?

…Лето 1942 года, судьба страны на волоске, на Волге начинается Сталинградская битва, и в это роковое время поэтесса сводит счёты с не понимающей её частью общества. Высокомерие по отношению к современникам-обывателям клокочет уже в первых строчках этой страстной поэтической исповеди:

Какая есть. Желаю вам другую —
Получше. Больше счастьем не торгую,
Как шарлатаны и оптовики…
Пока вы мирно отдыхали в Сочи,
Ко мне уже ползли такие ночи,
И я такие слышала звонки!

Пафос стихотворения Ахматовой близок кощунственному пафосу стихотворения Георгия Иванова о «комсомолочках», купающихся в Крыму. Её презрения достойны все, кто, живя обычной «обывательской» жизнью, обустраивая великую страну, позволяет себе в короткое время летних отпусков «отдыхать в Сочи», танцевать под музыку Дунаевского, слушать песни в исполнении Шульженко: «Сочи, те дни и ночи, вы предо мной во сне и наяву». Но дочь Серебряного века резко отдаляется от такого рода людей: «Пока вы мирно отдыхали в Сочи, ко мне уже ползли такие ночи / и я такие слышала звонки»… Возможно, что это «ночи» и «звонки» 1937 года, но возможно, что и другие, о чём чуть ниже. Поражает надменность, с которой А.А. говорит о людях простонародья, которое в это время «стояло у мартеновских печей», у станков на оружейных заводах, падало от усталости на колхозных полях в том же Узбекистане, куда её доставили из блокадного Ленинграда чуть ли не по распоряжению Сталина, подальше от фронта:

Над Азией — весенние туманы.
И яркие до ужаса тюльпаны
Ковром заткали много сотен миль.
О, что мне делать с этой чистотою,
Природы и с невинностью святою,
О, что мне делать с этими людьми!

А далее идут строки, куда более надменные, нежели приведённые выше, отбрасывающие читателя в 30-е, в 20-е годы и дальше — к незабываемому Серебряному веку:

Мне зрительницей быть не удавалось,
И почему-то я всегда вклинялась
В запретнейшие зоны естества,
Целительница нежного недуга,
Чужих мужей вернейшая подруга
И многих — безутешная вдова.

Сказано с предельной откровенностью обо всей минувшей жизни и с предельной гордыней о способности «вклиняться» в «запретнейшие зоны естества», в зоны той чувственной жизни, куда запрещено вторгаться человечеству Высшей Волей. Александр Пушкин, любимый поэт Ахматовой, понимал эту трагедию человеческой «свободной воли», но писал о ней иначе, нежели его незаурядная поклонница:

И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,
Но строк печальных не смываю.

Он ни в чём не упрекал «этих людей», он — каялся. За свои грехи. Но А.А. никаких «строк» слезами смывать не хочет — надо отдать должное её бесстрашию. Она готова к расплате, но не со стороны Того, кто сказал: «Мне отмщение, и Аз воздам», а от противоположной силы, искушавшей Спасителя в пустыне. Она понимает, что расплата за грешную жизнь неизбежна, но отказаться от гордыни не может.

Седой венец достался мне недаром,
И щёки, опалённые загаром,
Уже людей пугают смуглотой.

Но почему в центре Азии, где все — от ребёнка до старика — смуглы от рождения, именно её смуглота «пугает людей»? Может быть, потому, что она иного происхождения, и лучи азиатского солнца здесь не при чём?

Как бы то ни было, она пытается с запредельным достоинством встретить развязку своей судьбы:
Но близится конец моей гордыне,
Как той — другой — страдалице Марине,
Придётся мне напиться пустотой.

Про Марину с её гордыней А.А. вспомнила не случайно, да и «напиться пустотой» — где-то уже мелькал этот образ в её поэзии:

И странный спутник мне был послан адом:
Гость из невероятной пустоты,
Казалось, под его недвижным взглядом
Замолкли птицы, умерли цветы.
В нём смерть цвела какой-то жизнью чёрной,
Безумие и мудрость были в нём тлетворны.

От волнения последняя строчка у неё вышла косноязычной. Было от чего волноваться: разве это не портрет «Владыки мрака»? Разве не с его посланником предвкушала она свиданье в роковую минуту жизни, когда тяжело болела и думала о том, что ждёт её за гранью Бытия?

И ты придёшь под чёрной епанчою
С зеленоватой страшною свечою,
И не откроешь предо мной лица…
Но мне недолго мучиться загадкой:
Чья там рука под белою перчаткой
И кто прислал ночного пришлеца?

Это не женские стихи: она встречает посланца тёмных сил с самообладанием Дон Жуана пригласившего к себе статую Командора.

Это «чёрный человек» Анны Ахматовой. В отличие от есенинского, явившегося поэту лишь однажды, но изгнанного — тростью, с биением зеркал, у Ахматовой подобных чёрных призраков на протяжении жизни было куда больше — чуть ли не целая толпа её повелителей, являвшихся постоянно и напоминавших грешной душе о некогда совершившейся сделке, в результате которой она и получила свою власть над «этими людьми»:

Дьявол не выдал. Мне всё удалось.
Вот и могущества явные знаки.
Вынь из груди моё сердце и брось
Самой голодной собаке.
Больше уже ни на что не гожусь,
Ни одного я не вымолвлю слова.
Нет настоящего — прошлым горжусь
И задохнулась от срама такого.

Как не прийти в отчаянье от невозможности забыть свою греховность, отмолить её, стереть из памяти:

Любовь всех раньше станет смертным прахом.
Смирится гордость и замолкнет лесть.
Отчаянье, приправленное страхом,
Почти что невозможно перенесть.

Образ чёрного человека то посещает её, то исчезает, принимая самые разные облики, как принимали их призраки тьмы в пушкинских «Бесах»:

И чёрной музыки безумное лицо
На миг появится и скроется во мраке,
Но я разобрала таинственные знаки
И чёрное моё опять ношу кольцо.

Поэт Николай Клюев, сам человек небезгрешный, в 1932 году, во время почти полного забвения Ахматовой, писал в стихотворении «Клеветникам искусства»:

Ахматова, жасминный куст,
Обожженный асфальтом серым,
Тропу ль утратила к пещерам,
Где Данте шёл и воздух густ…

Интересно то,что А.А., поставив строчку «Где Данте шёл и воздух густ» эпиграфом к одной из глав «Поэмы без героя» вместо «воздух густ» написала «воздух пуст»… А «пустота» для неё всегда обозначала адскую сущность. Словом, произошла не просто ошибка, но невольная «оговорка по Фрейду».

Проницателен был олонецкий ведун, вспомнил, что Данте шёл к пещерам, в которых плясали отблески адского пламени. Все они в борьбе с этими потусторонними силами искали спасения в далёком детстве с его ангельской чистотой: «Стать бы снова приморской девчонкой»; «Не знаю, не помню, в каком селе, / где-то в Калуге или в Рязани /жил мальчик в простой крестьянской семье, желтоволосый, с голубыми глазами».

И даже несчастная Людмила Дербина вспоминает время, когда она пасла телят, — была «рыжей пастушкой» и сидела на пеньке «с кружкой земляники»…

С годами, с появлением «седого венца» характер ахматовской гордыни, конечно же, менялся. Если в молодости гордыня толкала её к завоеванию мужских сердец, то к старости желания становились всё более грандиозными. Как писала Надежда Мандельштам: «В старости Ахматова начала и всех мужчин считать двойниками, не своими, конечно, а друг друга. Все живые и мёртвые объединялись тем, что влюблены в неё, Ахматову. И пишут ей стихи». Но этого мало. Вспоминая времена после ждановских полуобвинений-полукомплиментов («блудница», «монахиня»), прозвучавших по её адресу в 1946 году, Ахматова позже напишет о том, что она чувствовала себя тогда стоящей в центре мировой истории:

Запад клеветал и сам же верил,
И роскошно предавал Восток.
Юг мне воздух очень скупо мерил,
Усмехаясь из-за бойких строк.
Но стоял, как на коленях, клевер,
Влажный ветер пел в жемчужный рог —
Так мой старый друг, мой верный Север
Утешал меня, как только мог…

А навестивший Ахматову вскоре после войны сэр Исайя Берлин вспоминал о том, что Ахматова рассказывала ему, будто бы Сталин, узнавший о её встрече с ним, с «английским шпионом», впал в такую ярость, что это, по её мнению, могло стать одной из причин начала «холодной войны».

Правда, Исайя Берлин оговорился, что был не согласен с Ахматовой, но как воспитанный человек и «сэр» не стал возражать ей*.

* Berlin I. Personal Impressions. — Oxford, 1982.

А разве не о предельной ахматовской гордыне свидетельствует воспоминание Эммы Герштейн: «Я пожертвовала для него мировой славой!» — выкрикнула она в пароксизме отчаяния и обиды на нескончаемые попрёки вернувшегося через семь лет (!) сына».

Дети Серебряного века вообще думали, что в центре мирозданья, являясь его осью, стоит поэзия, а поскольку каждый из них считал себя (иногда не без оснований) поэтом всемирного масштаба, то впасть в иллюзию гордыни им ничего не стоило. Этой «высокой болезнью» болели все — от Блока до Северянина, от Бальмонта до Ходасевича. О женщинах и говорить нечего. А Борис

Пастернак, уравнявший в середине 30-х годов «двухголосную фугу», две равновеликих силы истории — поэтическую и политическую (то есть себя и Сталина), в известном стихотворенье «Гамлет» сравнил своё противостояние миру на сцене с голгофской жертвой Спасителя:

На меня направлен сумрак ночи,
Тысячи биноклей на оси.
Если только можешь, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси…

В стихотворенье же «Нобелевская премия», впадая в отчаяние от поношений, которыми его преследовала советская пресса, он восклицал:

Что же сделал я за пакость,
Я, убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.

Такова была его собственная оценка «Доктора Живаго»: именно «весь мир заставил», именно «плакать» — ни больше, ни меньше…

Всё величие мировой истории таланты Серебряного века сводили к величию и судьбам избранных. У Ахматовой в стихотворении об Александре Македонском (1961) великий завоеватель, штурмовавший Фивы, приказывает своим полевым командирам предать в городе огню и мечу:

И башни, и врата, и храмы — чудо света,
Но вдруг задумался и, просветлев, сказал:
«Ты только присмотри, чтоб цел был Дом Поэта»…

А остальное — гори оно огнём… Будем справедливы: у Ахматовой есть несколько стихотворений гражданско-патриотического звучания о детях войны и победы, о послевоенном мире, о своей песне, которая «голубкой мира» летит «в удушливый фабричный дым, / И в негритянские кварталы, / и к водам Ганга голубым», но их «случайность» в контексте всего творчества очевидна, а их художественная ценность сопоставима с художественной ценностью «сталинского цикла», написанного в 1949–1950 годах к 70-летию вождя. Все эти стихи (за исключением «Реквиема») были в той или иной мере декларативными эпизодами в её творчестве, которое в течение всей жизни всеми самыми сокровенными нитями судьбы и памяти было связано с любимым Серебряным веком, с фантомами «Поэмы без героя».

Георгий Васильевич Свиридов — один из крупнейших русских композиторов ХХ века — написал немало суровых слов о нём и о его питомцах: «В русской литературе, увы, ущербного «Серебряного века» стали процветать высокомерие и надменность»; «Ахматова — шахматная королева — на 90% состояла из осанки и высокомерия. Снизошла к народу во время блокады. Люди, жившие с привилегиями даже в эпоху разнузданного террора; <…>за Ахматовой был прислан спецсамолёт (от Сталина лично) вывезти её из блокадного Ленинграда. Эти люди чувствовали себя избранными всегда».

Того, кто не считает мысли Свиридова о Серебряном веке верными и справедливыми, я могу познакомить с оценками той же эпохи из книги Н.Я. Мандельштам: «Для меня главная беда в том, что этот слой осознал себя элитой . Таково было время, что элита создавалась повсюду, где собиралась кучка людей. Элита — властолюбивая верхушка любой группы, самозванный «избранный сосуд», возникающий путём самоутверждения». «В «Египетской марке» Мандельштам взбунтовался против неистового культа. Тоже проклятые завели Трианон…».

А вот ещё несколько свидетельств о том, как власть заботилась о своей элите, доставшейся ей в наследство от Серебряного века, и опекала её.

В 1939 году Зощенко был награждён орденом Трудового Красного Знамени. Незадолго перед этим он же решением секретариата Ленинградского обкома ВКП(б) был введён в редколлегию журнала «Литературный современник». Естественно, что с одобрения А.А. Жданова. В 1940 году при содействии последнего был издан сборник стихотворений Ахматовой «Из шести книг» (после 16-летнего перерыва).

Михаил Зощенко. Художник Юрий Анненков. 1921 г.

Эвакуация Зощенко и Ахматовой из блокадного Ленинграда была осуществлена не только по распоряжению Сталина, но и по прямому указанию Ленинградского горкома ВКП(б). Заботясь об их устройстве в эвакуации, «в Ташкент по правительственному проводу звонил сам Жданов» (из «Воспоминаний» Н.Я. Мандельштам).