Поэзия: 1962-1966

 

* * *
Пишу не чью-нибудь судьбу —
свою от точки и до точки,
пускай я буду в каждой строчке
подвластен вашему суду.
Ну что ж, я просто человек,
живу, как все на белом свете.
Люблю, когда смеются дети,
шумят ветра, кружится снег.
Мое хмельное забытье,
мои дожди, мои деревья,
любовь и жалость — все мое,
и ничему нет повторенья.
А все же кто-нибудь поймет,
где грохот времени, где проза,
где боль,
где страсть,
где просто поза,
а где свобода и полет.

1963

 

* * *
С утра болела голова.
Но хуже то, что надоела
старинная игра в слова,
а я не знал другого дела.
Не знал… Но к середине дня,
к периоду полураспада,
настала, к счастью для меня,
пора большого снегопада.
Снег возникал из ничего.
Он падал. Нет, не то — не падал,
но опускался на чело,
но медленно и плавно плавал.
И продолжением тропы
был каждый шаг. И я поверил,
что снег прекраснее травы
и совершеннее деревьев.
Был белый день. Был белым свет.
Слетали хлопья с белых веток.
Какое это чудо — след,
твоей ноги неровный слепок!
Снежок ладонями сожми.
Коснись горячими губами.
Возьми и поиграй в снежки,
умойся белыми снегами.

1962

 

* * *
Метель заходит в город
как запоздалый гость.
Но чтоб пройти сквозь город,
необходима злость.
Многоэтажный ярус
домов. Углы, мосты…
Метель приходит в ярость
от этой тесноты.
Нахлестывает хлестко
закутанных людей
в квадратах перекрестков,
в овалах площадей.
Ей негде разогнаться
на этих площадях,
немного разгуляться
на белых лошадях.
Раскачивает знаки
над черной мостовой,
закручивает флаги,
кружит над головой.
Обламывает ветви,
несется под уклон…
Свистит на белом свете
арктический циклон…
Проигрывает в споре —
и вот уже на спад
выходит в чисто поле,
где никаких преград.
Ни голоса, ни звука.
Окончено вытье.
И пропадает вьюга,
как не было ее.

1962

 

* * *
Среди декоративных насаждений
мной овладела жажда наслаждений.
Шагали по бульвару моряки.
Акаций потемневшие стручки
гремели на ветру, как погремушки.
Толпа лениво берегом плыла.
Гудели накрахмаленные юбки,
как корабельные колокола.
Казалось мне — я что-то потерял.
Без устали толкаясь и толпясь,
сопя и деловито торопясь,
на тесной танцплощадке танцевали
курортники.
Как будто тасовали
друг друга.
«Очи черные» играл
оркестр.
А было очень жарко.
Ладони тяжелели на плечах.
Неутоленная светилась жажда
в зеленых,
черных
и в иных очах.
Но, не найдя здесь ничего другого,
я вскоре отошел от частокола.
Планеты поднялись на небосвод,
планеты начинали свой обход.
У тяжкой железобетонной урны
два парня в окружении подруг
стояли.
Чуть пощипывая струны,
один из них привычным жестом рук
наигрывал уныло и устало.
В ответ ему звучал ленивый смех.
Потом одна плясала под гитару,
трясла плечами и кричала «й-эх!».
Неподалеку лаяла собака.
Клубился крик. Там вызревала драка.
Я бесполезно в поисках ходил.
Мне не было в тот вечер утоленья,
и все равно нигде не находил
спокойствия и умиротворенья.
Я вышел к океану.
На пески
бросали тень фанерные грибки.
Гудела бухта.
В темноте на ней
качались отражения огней.
Мелькали рыбьи морды в глубине,
топорщились решетчатые жабры,
и в рыбьих мордах отраженье жажды
я увидал. Так показалось мне.
Я сбросил куртку. Развязал шнурки.
Гремели перезревшие стручки.
А под моей ногой шипела пена,
холодная и хрусткая, как снег.
Волна откатывала постепенно,
и угасал ее нескорый бег.
Я плюхнулся в волну.
И стилем «брасс»
поплыл…
Я плыл, покуда глаз
ловил огни.
Покуда утомленье
пришло ко мне — и умиротворенье.
Я возвратился.
Берегом плыла
толпа.
Пел громкоговоритель.
Кругом торжествовала добродетель.
Гармония царила и цвела,
кустарники в ночи благоухали.
Сограждане культурно отдыхали.
Весь мир, освобожденный от страстей,
был полон тишины и пониманья
простых вещей, приятных новостей
умеренного сосуществованья.
Он пиво пил. Он не топтал газоны.
Ходил в кино и соблюдал законы.
Миролюбивы, благостны, нежны,
слонялись кротко милиционеры.
Их полномочья, функции и меры
в тот тихий вечер были не нужны.

1963

 

* * *
Прилег,
позабылся и стал вспоминать
о жизни,
о смерти,
о доме,
и стало казаться — баюкает мать
меня в полутьме, в полудреме.
Еще молодая, как будто вчера, —
и волосы не поседели.
А я недоступен для зла и добра,
я просто лежу в колыбели.
Ни славы, ни денег не надобно мне —
я где-то на грани сознанья.
Я чист, словно снег, и безгрешен:
я — вне
коварства, любви и страданья.
А песенка, светлая словно капель,
журчит,
обнимает,
прощает…
А море качает мою колыбель
и в детство меня возвращает.

1963

 

* * *
Обламывая плавники,
бока о камни руша,
из моря лезли косяки,
в ручей рвалась горбуша.
За сотни верст ее сюда
влачило и тащило,
и время Страшного суда
для рыбы наступило.
Инстинкт! Психоз!
К спине спина,
и через водопады —
как бы чума или война,
где не было пощады.
На брюхе, на боку — вперед,
как говорит природа,
и слово «рок», и слово «род»,
и смерть во имя «рода».
Метала горсточку икры
и этой горстки ради
вдруг выходила из игры
и затлевала в смраде…
Я шел рекой в разгаре дня.
Я умирал от жажды,
но пить не мог. И у меня
когда-то были жабры.
Под хрип собак, под крик ворон
я был не в силах вынесть
нечеловеческий закон,
его необходимость.
Не принимал я — человек —
такого возрожденья,
последний блеск, предсмертный всплеск
самоуничтоженья.

1963

 

ДАЛЬНИЙ ВОСТОК

Самолет пожирает пространство…
Час. Другой. Не видать ни зги,
ни деревни, ни государства,
ни огня — бесконечное царство
бездорожья, тайги и пурги.
Вы, романтики и мореманы,
алкоголики в якорях,
добровольцы и графоманы,
комсомольцы и капитаны,
вам просторно в этих краях.
Места хватит — а это значит,
можно шастать туда-сюда,
кочевать, корчевать, рыбачить
и судьбу свою переиначить,
если есть такая нужда.
Не хватает нам постоянства,
потому что версты летят,
непрожеванные пространства,
самоедство и святотатство
у России в горле сидят.
А когда эта жажда охватит —
до свиданья, родной порог!
Мне хватило, и сыну хватит,
и его когда-то окатит
околесица русских дорог.

1963

 

* * *
Неестественен этот разбег,
неестественно чувство полета,
неестественен этот рассвет
и пронзительный вой самолета.
А когда&то в калужском селе
я увидел поля и дорогу.
А когда&то по теплой земле
начинал я ходить понемногу.
И не знал, для чего облака,
умывался дождями и снегом…
И не знал, что земля велика,
и счастливым ходил человеком!

1963

 

* * *
Одну и другую неделю
не видно воздушных путей,
и ты предаешься безделью
среди работящих людей.
В часы предрассветных прогулок
идешь поглядеть на прилив,
покуришь и бросишь окурок
в холодный Курильский залив.
Ну что ж, ты дошел до предела,
а значит, приблизился срок —
душа для работы созрела,
пора раздувать огонек,
разжечь из печальных раздумий,
из сырости, из ничего —
высокое пламя иллюзий,
и выживешь возле него.
Слепить из морского тумана
частицу земного тепла…
А после, как это ни странно,
смеяться и делать дела.

1963

 

* * *
Живем мы недолго, — давайте любить
и радовать дружбой друг друга.
Нам незачем наши сердца холодить,
и так уж на улице вьюга!
Давайте друг другу долги возвращать,
щадить беззащитную странность,
давайте спокойной душою прощать
талантливость и бесталанность.
Ведь каждый когда&нибудь в небо глядел,
валялся в больничных палатах.
Что делать? Земля наш печальный удел —
и нет среди нас виноватых.

1963

 

* * *
Надоело мне на скоростях
жить, работать, спешить, улыбаться…
Транссибирская жизнь второпях, —
надоело твое азиатство!
Ты, диктуя законы свои,
слишком долго душою владела.
А теперь — без меня поживи.
Мчись, как хочешь, — а мне надоело.
Высоко самолеты летят,
и трещат пароходные трапы,
и устало и жалко кричат
на вокзалах кормящие бабы.
Что там женщина ждет у окна?
Что лукавит глазами чужими?
До свиданья! Ты мне не нужна,
я уже позабыл твое имя.
Моя жизнь в середине — пора,
я далекою родиной болен,
где стоят над водой вечера,
где туманы гуляют над полем.
Жажда странствий, я больше не твой!
Жажда скорости — что же такое?!
Ты навек расстаешься со мной
и становишься жаждой покоя.

1963

 

* * *
Не то, чтобы жизнь надоела,
не то, чтоб устал от нее,
но жалко весёлое тело
счастливое тело свое,
которое плакало, пело,
дышало, как в поле трава,
и делало все, что хотело
и не понимало слова.
Любило до стона, до всхлипа,
до тяжести в сильной руке
плескаться, как белая рыба,
в холодной сибирской реке.
Любило простор и движенье,
да что там — не вспомнишь всего!
И смех, и озноб, и лишенье —
все было во власти его,
усталость и сладкая жажда,
и ветер, и снег, и зима…
А душу нисколько не жалко —
во всем виновата сама!

1963

 

* * *
Все забыть и опять повстречаться,
от беды и обиды спасти,
и опомниться, и обвенчаться,
клятву старую произнести.
Чтоб священник, добряк и пропойца,
говорил про любовь и совет.
Обручальные тонкие кольца
мы подарим друг другу навек.
Ты стояла бы в свадебном платье,
и звучала б негромкая речь:
— И в болезни, и в горе, и в счастье
я тебя обещаю беречь!
И опять мы с тобой молодые.
А вокруг с синевою у глаз
с потемневших окладов святые
удивляются, глядя на нас.

1963

 

* * *
Церковь около обкома
приютилась незаконно,
словно каменный скелет,
кладка выложена крепко
ладною рукою предка,
простоит немало лет.
Переделали под клуб —
ничего не получилось,
то ли там не веселилось,
то ли был завклубом глуп.
Перестроили под склад —
кто&то вдруг проворовался,
на процессе объяснялся:
дети… трудности… оклад…
Выход вроде бы нашли —
сделали спортзал, но было
в зале холодно и сыро —
результаты не росли.
Плюнули. И с этих пор
камни выстроились в позу:
атеистам не на пользу,
верующим не в укор.
Только древняя старуха,
глядя на гробницу духа,
шепчет чьи&то имена,
помнит, как сияло злато,
как с причастья шла когда-то
красной девицей она.

1964

 

* * *
Робкий мальчик с пушком на щеках
декламировал стихотворенья,
жадно слушал мои наставленья
о прекрасных и чистых словах.
Что&то я говорю все не то.
Огорошить бы правдой младенца,
не жалея открытого сердца,
чтобы знал, что почем и за что.
Пусть молчит и краснеет в ответ,
пусть грустит и взрослеет до срока.
Но в глазах у младенца глубоко
затаились надежда и свет.
Все равно ничего не поймет,
не оценит жестоких пророчеств,
все, что я предскажу наперед, —
может быть, про запас заберет,
и пойдет, и стихи забормочет.
Снова ждет меня замкнутый круг,
где друзья собрались, словно волки.
Я присяду, спрошу себе водки,
улыбнусь и задумаюсь вдруг.

1964

 

* * *
Запевали всегда во хмелю,
потому что не пелось иначе,
забывали свои неудачи,
попадали в свою колею.
Я любил под окном постоять
да послушать, как ропщет рябина,
как горит-догорает лучина,
а потом начинал подпевать.
Песня ширилась из&под земли,
пробивалась на свет из подвала,
там, где солнца всю жизнь не хватало,
где мои одногодки росли.
На Печору и на целину
уезжали, со мною прощались,
пропадали и вновь возвращались,
прилетали к гнезду своему.
Всех звончее из них запевал
некто Витя, приверженный к зелью, —
все о том, что покинул бы землю,
все о том, как бы в «небо злiтав…».

1964

 

* * *
…И глядя на сырой щебень,
на развороченные гнезда,
на размозженную сирень,
я думал: никогда не поздно
понять простую правду слов,
что если в золотом укладе
раздался мощный хруст основ,
то это будущего ради.
Ин ’ аче   ’ иначе зачем
все эти роковые сдвиги,
крушенья взглядов и систем,
о чем рассказывали книги?
Но если повторится день
среди грядущего столетья
и на землю стряхнет сирень
пятиконечные соцветья
и все поймут, куда зашло
смятенье в человечьем рое,
что срок настал: добро и зло
объединились в перегное, —
то наша боль и наши сны
забудутся, как наши лица,
и в мире выше нет цены,
чем время сможет откупиться.

1964

 

ОЧЕНЬ ДАВНЕЕ ВОСПОМИНАНИЕ

— Собирайтесь, да поскорей! —
у крыльца застоялись кони,
ни в колхозе и ни в райкоме
не видал я таких коней.
Это кони НКВД, —
не достанешь рукой до холки.
Путь накатан, и сани ходки —
хоть скачи до Улан-Удэ.
Как страдал я о тех конях!
Кубарем открываю двери,
а они храпят, словно звери,
в гривах, в изморози, в ремнях.
Мать выходит на белый снег…
Мать, возьми меня прокатиться!
Двери хлопают, снег валится,
мне запомнится этот бег.
Что за кони!
В голодный год
вскормлены яровой пшеницей,
впереди лейтенант возницей
хочет крикнуть: пади, народ!
Но молчанье стоит в селе,
в темных избах дети да бабы,
под санями звенят ухабы,
тонут избы в кромешной мгле.
Лезу в сено — как будто в стог.
Рядом подполковник Шафиров,
следопыт, гроза дезертиров,
местный царь или даже Бог.
Рвутся серые жеребцы,
улыбается подполковник,
разрывается колокольчик,
разливаясь во все концы.
В черных избах нет ни огня,
потому что нет керосина.
Справа-слева молчит Россия,
лихорадит радость меня.
Где же было все это, где?
Воет вьюга в тылу глубоком.
Плачут вдовы в селе убогом…
Мчатся кони НКВД!
Погрохатывает война
за далекими за лесами,
по дороге несутся сани,
мутно небо, и ночь мутна!

1964

 

РУССКИЙ РОМАНС

Как жарко трепещут дрова,
как воет метель за стеною,
и кругом идет голова,
и этому — песня виною…
Пустые заботы забудь,
оставь, ради Бога, посуду
и выдохни в полную грудь
слова, равноценные чуду…
А я так стараюсь, тянусь,
сбиваюсь и снова фальшивлю,
но что б ни случилось — клянусь
поэзией, честью и жизнью,
что я не забуду вовек,
как вьюга в трубе завывала,
как рушился на землю снег,
как ты не спеша запевала.
Земля забывала о нас,
прислушавшись к снежному вою,
и русский старинный романс
кружил над твоей головою.
А утром проснешься — бело.
Гуляет мороз по квартире…
О, сколько вокруг намело!
Как чисто, как холодно в мире…

1964

 

* * *
Соседа история не обошла.
Он ею наславу испытан.
Сперва вознесла, а потом обожгла.
Воспитан и перевоспитан.
Он делал карьеру, преследовал зло.
Он падал,
страдал,
оступался.
Он сам удивляется: как повезло!
Случайно в живых оказался.
Порой в разговоре я искренне рад
довериться ранним сединам…
Да только нет&нет — в нем покажется раб,
который не стал господином.

1963

 

* * *
Слева Псков, справа станция Дно,
где-то в сторону Старая Русса, —
потому-то и сладко, и грустно
поглядеть на прощанье в окно.
В тех краях продолжается путь,
где когда-то, беспечно болтая,
колокольчик, легенда Валдая,
волновал истомленную грудь.
Опускается красный закат
на дома, на подъемные краны,
и летят вдоль дороги туманы,
и бегут облака наугад.
Здравствуй, русско-советский пейзаж,
то одна, то другая примета.
Колокольчик… Приятная блажь…
Здравствуй, родина… Многая лета!
В годы мира и в годы войны
ты всегда остаешься собою,
и, как дети, надеемся мы,
что играем твоею судьбою.

1964

 

* * *
Надо мужество иметь,
чтобы золото тревоги
в сутолоке и мороке
не разменивать на медь.
Надо мужество иметь,
не ссылаться на эпоху,
чтобы Божеское Богу
вырвать, выкроить, суметь.
Надо мужество иметь,
чтобы прочно раздвоиться,
но при этом сохраниться,
выжить, а не умереть.

1964

 

* * *
Шепчу, объясняюсь, прощаюсь, —
что делать? — не выскажусь всласть.
Опять и опять повторяюсь, —
какая живучая страсть!
Глаза открывая спросонок,
услышу в саду под окном:
два друга — щенок и ребенок —
бормочут о чем&то своем;
увижу все те же осины,
все тот же закат и рассвет —
запавшие в память картины,
которым названия нет.
Слова довоенного танго
плывут в голубой небосвод
из окон, где шумная пьянка
с утра, разгораясь, идет.
А в небе последняя стая,
почуяв дыханье зимы,
прощально кричит, покидая
мои золотые холмы.

1965

 

ВЛАДИМИРСКОЕ ШОССЕ

На дорогах дежурят посты,
на дорогах стоят карантины,
вылезаем на снег из машины,
отряхаем от снега стопы.
Во Владимире нет молока —
во Владимирской области ящур.
Погруженный в сухие снега,
белый Суздаль в тумане маячил.
Тишина. Воспаленный простор.
Здесь на съемках «Андрея Рублева»
этим летом решил режиссер,
чтобы в кадре сгорела корова,
чтобы зритель смотрел трепеща…
И животное взглядом безвинным
вопрошало, тоскливо мыча, —
для чего обливают бензином.
Хоть бы ящур — а то фестиваль,
безымянная жертва искусства,
первый приз. Золотая медаль…
Воронье, налетевшее густо,
облепило кирпичный карниз
и орет над потемками улиц.
В монастырь заточали цариц,
а потом заточали преступниц,
не достигших шестнадцати лет…
Но пора, чтобы мне возразили
и сказали: послушай, поэт,
так легко о тревогах России!
Слишком много в России чудес —
иней на куполах позлащенных,
почерневший от времени лес,
воплощенье идей отвлеченных,
белокаменный храм на Нерли,
желтый холод ноябрьского неба
и дорога в морозной пыли,
и деревни — то справа, то слева.
Снова ящур (вещает плакат).
Карантин (тоже странное слово).
…И в полнеба кровавый закат,
и снега, как при жизни Рублёва.

1965

 

* * *
Анатолию Передрееву
Цокот копыт на дороге,
дальних колес перестук —
звук довоенный, далекий,
доисторический звук.
Некогда в детстве рожденный
влагой, землей, тишиной…
И навсегда заглушённый
временем, жизнью, войной.

1965

 

* * *
Прогресс коснулся сердца моего.
Я в город детства робко возвратился,
но где же дом, в котором я родился,
где улица? — не вижу ничего.
Какой-то архитектор-дилетант
решил во имя будущего блага
снести мой дом и разработал план,
и все стерпела белая бумага.
На улице моей росла трава,
кружилась паутина бабьим летом.
Каким обманом до сих пор жива
собачья верность памятным приметам?
Какой ценой моя душа спасет
остатки исчезающих явлений,
провинция, единственный оплот
моих сентиментальных впечатлений!
Я понимаю, здесь закон иной,
он подчинен не нашим интересам.
И только звезды те же надо мной,
над городом, над миром, над прогрессом.

1965

 

* * *
Полжизни прошло на вокзалах —
в Иркутске, в Калуге, в Москве,
и несколько мыслей усталых
осело в моей голове.
Немало просторов широких
я видел в течение дня,
и несколько истин высоких
осталось в груди у меня.
А было бы проще простого
без высокомерных затей
однажды поверить на слово
кому&то из умных людей.
Но все почему&то хотелось,
чтоб ветер ломился в окно…
Отчаянье? Молодость? Смелость?
Не знаю. Не все ли равно.

1965