* * *
Мы — дети страшных лет России…
А. Блок
В бору шумит весенний ветр,
его дыханье все влажнее…
Мы — тоже дети страшных лет,
и неизвестно, чьи страшнее.
Когда в дыму горел вокзал,
и мать металась вдоль перрона, —
я сам от смерти уползал
и, как щенок, из&под вагона,
выглядывал на белый свет
«в его минуты роковые»…
Да что там! Не было и нет
благих и безмятежных лет
у нашей матери — России.
В огне побед, в дыму клевет,
в объятьях славы и позора
мы жили… Но глядел весь свет
на нас, не отрывая взора.
Опять весна и синева!
Гуляют по сосновым чащам
ветра, и старая трава
горит в огне животворящем.
Не пряча глаз — вглядись в судьбу:
увидишь знак преодоленья,
начертанный на чистом лбу
у молодого поколенья.
Живи, мой сын! На белый свет
гляди пристрастными глазами,
прокладывай в пространстве след
и знай: вы дети новых лет!
Каких? — вы разберетесь сами!
1971
* * *
Отспорила. Отбушевала.
Сгорела чуть ли не дотла…
Каких умов завоевала!
Каких сердец не сберегла!
Одни вопросы и ответы…
Но, ненавидя и любя,
твои пророки и поэты
не в силах выразить тебя.
Настолько ты непостижима,
что, ради Бога, — отпусти!
Ловить все, что неуловимо,
я не могу… Прощай. Прости.
Ты снова жаждешь откровенья?
Родного сына пожалей!
Он просит одного: забвенья
от бедной памяти своей.
1971
* * *
Выйду в ночь и на зимнем ветру
в окружении темных заборов
я такой разговор поведу —
самый горький из всех разговоров.
Я люблю этот город! Но что
в нем меня и томит, и тревожит —
он поймет меня лет через сто,
а сегодня при жизни — не может.
Я его понимаю — о чем
говорят переулки и липы,
прислоняюсь к воротам плечом,
нежно слушаю древние скрипы.
Я ему говорю: — Почему
ты как сына меня не приветил? —
А в ответ, устремляясь во тьму,
в парке воет полуночный ветер
и бесшумно поземку струит
в громоздящихся к небу кварталах,
где холодное пламя горит
на объектах, великих и малых.
1971
* * *
Как сотни лет тому назад,
кричит петух в рассветной сини
и дышит в окна старый сад
дыханьем тлена и теплыни.
На родине такая тишь,
которой в мире не осталось,
и только в ней ты растворишь
свою февральскую усталость.
Когда, вскипая у окна,
сирень к тебе протянет ветви,
обрывки золотого сна
обволокут тебя, как в детстве.
Но что за дело до тебя
реке, распутице, равнине?
Они, все сущее любя,
тебя случайно сохранили.
Земля не ведает утрат,
и нет — но это не жестоко —
в своем отечестве пророка,
как сотни лет тому назад.
1971
* * *
За чугунной оградой базар —
не какой-нибудь рынок, а птичий,
Благовещенье… Как не пропал
в наши дни этот древний обычай!
Птицелов неуступчив и зол,
от портвейна и солнца багровый.
В тесной клетке снегирь и щегол —
красногрудый и красноголовый.
Получи! Торговаться не стану —
не для этого в мире живу!
Трешка выпорхнула из кармана,
а щегол и снегирь — в синеву!
Над заводом и над институтом,
в темный лес к голосистым друзьям
по своим неизвестным маршрутам,
по таинственным синим путям…
Ни любви и ни дружбы не надо,
лишь бы горечь, затекшая в грудь,
разошлась, чтоб встряхнуться крылато
и весеннего звона глотнуть.
Может, что-то мне в жизни простится —
дай&то Бог… Ну а если и нет,
все равно окрыленная птица
вольной песенкой встретит рассвет.
1971
* * *
Я, как в юности, снова приду
постоять над высоким обрывом,
помолчать на осеннем ветру —
здесь на родине в давнем году
в некий час я родился счастливым!
Сколько лет, сколько зим, Боже мой!
Но все так же чернеет ограда,
так же стелется бор вековой,
и все так же шумят надо мной
липы Загородного Сада.
1970
* * *
Все заповедные ручьи,
все берега и рощи детства
я сыну в летний день вручил
как неизбежное наследство.
Владей!
Я жил, как нищий князь,
на сей земле под этой синью,
и нынче, перед ней склонясь,
я обнимаюсь с прежней жизнью.
Я для того тебя родил,
чтоб, глядя на твои движенья,
я молодость свою продлил
по всем законам возрожденья.
Не сможешь — я еще смогу.
Ты не осилишь — я осилю.
Не будь передо мной в долгу
и сам ищи свою Россию.
Сам урони свою слезу,
глядясь в простор, открытый взору,
где каждый зверь имел в лесу
себе положенную нору…
Земля вздохнула, и тепло
дождя и молодого сена
меня легко обволокло
и усыпило постепенно.
1971
* * *
Почему, никого не любя,
о себе ты так пылко хлопочешь?
Хочешь, чтобы любили тебя?
Милый мой, слишком многого хочешь!
Хочешь, чтобы любили? За что?
Не за то ли, что словом недужным
бередишь в человеке все то,
чтобы сделать его безоружным
перед временем, перед судьбой…
Ты, конечно, в желаниях волен,
но чтоб кто-то был болен тобой —
расплатись: будь и ты кем-то болен.
Видишь: выжжена солнцем трава,
лучший друг твой эпохой не понят,
прибирает могилу вдова,
майский ветер черемуху ломит.
Этот мир со зверьми и людьми —
он давно бы рассыпался прахом,
если жизнь вдруг пошла бы под знаком
бескорыстной и вечной любви.
1971
* * *
Река чиста.
Весь лед на берегах.
Гудит шоссе в клубах весенней пыли.
А птицы гнезда вьют на деревах,
как тыщу лет назад все так же вили.
Я вырвался из этого гнезда,
но я не птица,
чтобы ежегодно
вновь обживать родимые места
и щебетать по-птичьи беззаботно…
Земля черна
и дышит, как всегда,
щемящим духом зелени и тлена.
Грачи кричат вкруг старого гнезда —
они во власти радостного плена.
Кричат,
кричат потомки тех грачей,
с которыми я был знаком когда&то,
когда мне был понятен строй речей
щенка и ветра, тополя и дятла.
Но я благословляю этих двух,
бредущих в ночь по берегу в обнимку —
они уносят жар сплетенных рук
в хмельную даль,
в клубящуюся дымку.
Я вновь благословляю этот плен —
твои, природа, розовые путы,
но перед ним не преклоню колен,
хоть сознаю значенье сей минуты.
О Родина! Сегодня ты во мне,
а потому ты во стократ дороже,
и мы с тобой всю ночь наедине
так говорим, что дрожь идет по коже…
1971
МАЛЬЧИК
Он сегодня катался на льдине,
весь промок, но домой не идет.
Захмелев от весенней теплыни,
он костер на песке разведет.
Будет молча слоняться средь лодок,
от прохлады подняв воротник,
этот миру неведомый отрок,
вечный мальчик, мой тайный двойник…
1971
ВОСПОМИНАНИЯ
О НИКОЛАЕ РУБЦОВЕ
I
Если жизнь начать сначала,
в тот же день уеду я
с Ярославского вокзала
в вологодские края.
Перееду через реку,
через тысячу ручьев
прямо в гости к человеку
по фамилии Рубцов.
Если он еще не помер,
он меня переживет.
Если он ума не пропил, —
значит, вовсе не пропьет.
Я скажу, мол, нет покою,
разве что с тобой одним,
и скажу, давай с тобою
помолчим, поговорим.
С тихим светом на лице
он меня приветит взглядом.
Сядем рядом на крыльце,
полюбуемся закатом.
II
Ветер ладонями теплыми
гладит лицо, как слепой.
Женщина с полными ведрами
движется по мостовой.
Можно прожить припеваючи
в мире, довольстве, тепле…
Песня звучит вызывающе:
«Э-эх! По-о-тонула во мгле!..»
III
Мы
были с ним знакомы
как друзья.
Не раз
в обнимку шли и спотыкались.
Его дорога
и моя стезя
в земной судьбе
не раз пересекались.
Он выглядел
как захудалый сын
своих отцов…
Как самый младший,
третий…
Но все-таки звучал высокий смысл
в наборе слов его
и междометий.
Он был поэт:
как критики твердят,
его стихи лучатся добрым светом,
но тот,
кто проникал в тяжелый взгляд,
тот мог по праву
усомниться в этом.
В его прищуре
открывалась мне
печаль по бесконечному раздолью,
по безнадежно брошенной земле, —
ну, словом, все,
что можно звать любовью.
А женщины?
Да ни одна из них
не поняла его души, пожалуй,
и не дышал его угрюмый стих
надеждою на них
хоть самой малой.
Наверно, потому,
что женский склад
в делах уюта,
в радостях устройства
внезапно упирался в этот взгляд,
ни разу не терявший беспокойства.
Лишь иногда
в своих родных местах
он обретал подобие покоя
и вспоминал
о прожитых летах,
как ангел,
никого не беспокоя.
Ов точно знал,
что счастье — это дым
и что не породнишь его со Словом,
вот почему он умер молодым
и крепко спит
в своем краю суровом,
на Вологодском кладбище своем
в кругу теней
любимых и печальных…
А мы еще ликуем и живем
в предчувствии потерь
уже недальних.
А мы живем,
и каждого из нас
терзает все,
что и его терзало,
и потому,
пока не пробил час,
покамест время нас не обтесало,
давай поймем,
что наша жизнь — завет,
что только смерть развяжет эти узы —
ну, словом, все,
что понимал поэт
и кровный сын жестокой русской музы.
IV
А что же он сделал, тот гений,
сваявший себе монумент
из нескольких светлых прозрений
и нескольких тёмных легенд?
Но вы-то попробуйте сами
хоть несколько нитей связать
и вымученными устами
хоть несколько истин сказать!
Железо стандартной ограды,
которых так много подряд…
Но кажется, что листопады
над ним чуть нежнее шумят.
1964—1971
* * *
Запахи жизни минувшей
в подслеповатых домишках,
вылинявшей, промелькнувшей
и не описанной в книжках.
Запахи свежего снега,
ветра, летящего с юга,
отзвуки прошлого века,
эхо умершего звука.
Ночью проснешься — капели
бьют по стеклу равномерно.
Льды на реке захрустели
в это мгновенье, наверно.
Матушка от непогоды
стонет во сне, вспоминая
радости или невзгоды,
или причина иная.
Зимние звезды потухли,
вешние почки набухли.
Сердце заныло, замлело,
вздрогнуло, помолодело…
1972
* * *
Сгустилась тьма, но вдруг из всех грачиных сил
закаркали грачи и понеслись по кругу:
должно быть, юный грач нечаянно отбил
у друга своего неверную подругу.
Я вышел на крыльцо — над кромкой черных лип
сверкала, как алмаз, весенняя Венера,
то доносился стон, то раздавался всхлип,
то вся земля взахлеб рыдала и звенела…
Опять весна трубит во все свои рога,
самцы несут в гнездо истлевшую солому,
но только те, кому судьба не дорога,
глядят на небеса и равнодушны к дому.
Я знаю, что они не выведут птенцов
и не внесут свой вклад в уют земного мира.
Они истратят век в кругу прекрасных снов
и будут верить, что так повелела лира.
Я не судья — кому гореть в каком огне,
я знаю, что никто не может быть судимым…
Как сладко свить гнездо на молодой земле!
Как сладко быть никем не званым, не любимым!
1971
* * *
Природа и бетон… Года
пройдут, и, верно, час настанет,
что их фатальная вражда
в заоблачные выси канет.
В конце концов и мы с тобой
поймем единство нашей цели
и примем весь уклад земной
от гроба и до колыбели.
В конце концов прикажет жизнь:
пускай обнимутся покорно
творенье рук и эта синь,
которая нерукотворна.
Все это будет… А пока
железо режет куст ракиты
и воет мутная Ока,
срывая с набережной плиты.
1971
* * *
Облака плывут в Афганистан,
Туполанг течет к Афганистану…
Я еще от жизни не устал
и до самой смерти не устану.
Я подкрался, словно в забытьи,
по гранитной осыпи к обрыву
и рывком из бешеной струи
выбросил сверкающую рыбу.
И, очаг под камнем разведя,
захмелел от золотого чаю…
Отвечаю только за себя —
больше ни за что не отвечаю!
Отвечаю, что не пропаду,
не сорвусь ни в пропасть и ни в реку…
С деревом и с пламенем в ладу
хорошо живется человеку.
Без людских печалей и потерь
я бы одиноким и свободным
прожил век, когда бы, как форель,
сердце было сильным и холодным.
1971
* * *
Надоела мне радость чужая,
надоело, с привычной тоской
всю душевную стать обнажая,
вам рассказывать, кто я такой.
А в Небесных горах в это время
с перевалов сползают снега, —
знать, недаром в железное стремя
по весне запросилась нога.
Да спасет меня дело мужское —
вьючить вьюки, седлать лошадей
и в сверкающем лунном просторе
вспоминать про любимых людей…
1971
* * *
Бывало, я глядел не раз
угрюмо и неутомимо,
не опуская дерзких глаз,
на вечные снега Памира.
И по ночам, когда во мгле,
блистая, вздрагивала млечность,
я изменял моей земле
Ради тебя, пустая вечность…
А ныне я уже иной,
и от твоей бездонной сини
к своей поверхности земной
я медленно клонюсь отныне.
Гляжу с любовью на собак,
и лошадей кормлю с ладони
и нахожу в простых словах,
спасенье от твоей погони.
Теперь, когда со мной земля,
тепло и нежность рук любимых,
уже не радует меня
холодный свет в твоих глубинах.
Нет больше сил глядеть в упор…
Прощай и не гляди с укором
за то, что я потупил взор
перед твоим слепящим взором.
1970
* * *
Хотелось всего — и любви,
и чести, и славы, и денег…
Попробуй вот так поживи
и выживи, мой современник!
Живешь, и сгораешь дотла,
и видишь — из пепла вставая,
что первая юность прошла,
и думаешь: где же вторая?
Да что там! Не только меня
законы природы коснулись.
Я видел, как алчет земля,
как певчие птицы проснулись
и каждая тащит в гнездо
какие&то жалкие крохи —
так вот оно, доброе зло,
его роковые истоки!
…И вроде бы жил не скупясь,
и вроде в рубашке родился,
и все&таки, все-таки всласть
тянь-шаньской воды не напился!
И нище, и весело рос,
и выбрал любимую долю,
а шумом калужских берез
никак не насытился вволю.
1971
* * *
Смыкаю тяжелые веки —
опять пантопон виноват,
что высокогорные реки
в больничной палате шумят.
Им вторят тянь&шаньские ели,
колышется зной над хребтом,
и жадно хватают форели
приманку оскаленным ртом.
От счастья едва ли не плача,
я вновь бормочу в полусне
о том, что судьба и удача
еще благосклонны ко мне.
Захваченный этой охотой,
у белых снегов на виду
бесшумной звериной походкой
я вдоль по карнизу иду.
Крадусь над сверкающей бездной,
забыв о печали земной,
и времени бег неизбежный
обходит меня стороной.
1971
ПРОЩАНЬЕ С ТЯНЬ-ШАНЕМ
Благоуханная страна,
всю жизнь звала меня не ты ли,
чтоб синь твоя и желтизна
в моей крови перебродили!
Я забредал в такую даль,
чтобы узнать за эти годы,
как пьет в расщелинах миндаль
твои заоблачные воды.
Я видел, как, пронзая снег,
средь поднебесного безлюдья
тянулся розовый побег
и трепетал от жизнелюбья.
И я подслушал твой секрет,
который выболтала птица:
нельзя покинуть белый свет
и ни во что не воплотиться.
Прощай! Я не хочу спешить,
но все же час пришел сознаться:
затем, чтоб новой жизнью жить —
от старой надо отказаться.
Не верь, что молодость прошла,
не плачь, что юность отзвучала —
не могут выгореть дотла
все жизнестойкие начала.
Не потому ли, как привет,
как обещанье жизни новой,
кивнул мне на прощанье вслед
подсолнух золотоголовый.
1970
* * *
Вячеславу Шугаеву
На пустынных просторах Сибири
мы встречали холодные зори,
жили славно и сердцем платили
за охоту, что пуще неволи.
Полыхали цветы, отцветая,
ожидая пришествия снега,
и свистела утиная стая,
улетая в тунгусское небо.
Глухари осторожно кормились
на кровавых брусничных полянах.
Облака над Тунгуской теснились,
словно души племен безымянных…
Что нам время,
когда между нами
и землей столько связи извечной,
что ручей из лесной глухомани
прямо в Путь выливается Млечный!
1974
* * *
Меня манили в царство льда
азийских гор крутые тропы,
и я влюблялся в города
преуспевающей Европы.
Я пил за праздничным столом
и в Грузии, и на Памире,
да так, что забывал о том,
кто я и где меня вскормили.
Я верить искренне привык,
как русский по душевной шири,
что всяческий народ велик
по&своему в подлунном мире.
А время шло. Росла душа
согласно мировым законам,
и я достигнул рубежа,
как тот князь Игорь перед Доном.
И вот, сплетя венок разлук,
став гражданином мира вроде,
я ощутил и понял вдруг:
я часть России плоть от плоти —
наследник всех ее основ —
петровских, пушкинских, крестьянских,
ее издревле вещих снов,
ее порывов мессианских…
1972
* * *
Хорошо, что мы северный люд, —
снег и холод препятствуют гнили.
Хорошо, что метели поют,
что озимые в поле застыли.
В темном небе сверкнула звезда,
воробьи уползли под застрехи…
Хорошо, что под толщами льда
очищаются русские реки.
В ночь Крещенья дышать тяжело
и озноб пробегает по коже,
но зато тем милее тепло
и родные преданья дороже.
Нет, не зря в ледовитый торос
упирается русская карта:
одинаково страшен мороз
и для спида, и для Бонапарта.
Поскользнешься в родной темноте,
чертыхнешься в морозных потемках…
Вспомнишь — мамонты спят в мерзлоте
и алмазы хранят для потомков.
1974
* * *
Ах, по Сибири
по свежему снегу
лайка следит
соболиный побег,
а по России
по белому свету
ищет себя
молодой человек.
Пашню пахал бы,
косил да сохатил,
как твои деды,
как бабки твои…
Где ты родные замашки растратил,
выбился из колеи?
Он отвечает:
— Ну что вы пристали?
Душу смущает
родимый простор…
Сколько таких
свою долю искали
и не нашли до сих пор.
1974
ВЕСЕННИЙ ТУМАН
Что видится в этом тумане —
какая житейская гладь?
Быть может, какое желанье
под этот туман загадать?
Недаром в такие погоды,
несущие теплую дрожь,
клубятся грядущие годы
иль прошлые — не разберешь.
Недаром укрылись в тумане,
ползущем с прибрежных полей,
и новых громад очертанья,
и контуры древних церквей.
Колышутся милые лица,
во мраке сияют глаза —
вся жизнь и плывет и двоится,
сбиваясь на все голоса.
Как будто, сбираясь в дорогу,
не я и не ты, а другой
уходит с родного порога,
и матери машет рукой.
И линия черного бора
едва проступает на свет,
как эхо того разговора,
которому тысяча лет…
1971
СЛУЧАЙ НА ШОССЕ
Вадиму Кожинову
Птица взмыла, но не удержалась —
видно, воздух исчез под крылом,
и влепилась в стекло, и осталось
лишь пятно на стекле лобовом.
То, что — птица, я понял не сразу,
на баранке замлела рука.
Я попал на хорошую трассу —
можно выжать до ста сорока!
Что мне помнить какую&то птаху,
если надо глядеть да глядеть,
чтобы вдруг на обгоне с размаху
в голубой березняк не влететь.
Я — в машине, а значит, не волен
изменить предначертанный путь…
Как хотите, а я не виновен:
все равно бы не смог отвернуть,
потому что вдоль вешнего леса,
где ничто в этот миг не мертво,
с тяжким свистом несется железо,
попирая законы его.
1973
* * *
От Великой ГЭС до Усть-Илима
вечных сосен черная гряда,
красная строительная глина,
светлая байкальская вода…
Я люблю тебя, большое время,
но прошу — прислушайся ко мне:
не убей последнего тайменя,
пусть гуляет в темной глубине.
Не губи последнего болота,
загнанного волка пощади,
чтобы на земле осталось что-то,
от чего щемит в моей груди.
Пусть она живет счастливой болью
и, прочтя свой жребий в небесах,
всю земную волю и неволю
в должный час благословит в слезах.
День и ночь грохочут лесовозы.
День и ночь в пустынный небосвод
сладкий дым ангарской целлюлозы
величавым облаком плывет.
1974
* * *
Ты заметил — сменились ветра,
свежим холодом издали тянет,
и моя золотая пора
со дня на день серебряной станет.
Дунет ветер,
взметнется листва,
с нежным шелестом дрогнет рябина,
и сверкнет над хребтом синева —
даже глазу глядеть нестерпимо.
Милый мой,
попрощаемся, что ль,
и, предчувствуя скорую вьюгу,
сдержим в сердце взаимную боль,
пожелаем удачи друг другу…
Даже рябчик
и тот, ошалев
от простора, что ветер очистил,
ослепленный, летит меж дерев
и, конечно же, прямо на выстрел.
1973
НОЧИ В ЗИМОВЬЕ
Слишком долгие ночи у нас…
То проснешься, то снова задремлешь.
Печь остыла, и уголь погас.
Дров притащишь — и снова затеплишь.
Выйдешь на берег — Млечный поток
вдруг придавит тебя красотою…
Как застывшего пламени клок,
желтый месяц повис над тайгою.
Что услышишь? Ворчанье собак,
да, не выдержав стужи, береза
разорвется со звоном… А мрак
все сильней, будто мало мороза!
Что за ночь! Что за глушь! Что за тишь!
Что поймешь в них и что в них
услышишь?
Или ересь в душе сочинишь,
или образ, ликуя, напишешь.
1974
* * *
Лучше нет погоды дождевой,
лучше нет, да и не надо лучше.
Хорошо, когда над головой
сгрудились клубящиеся тучи.
Время есть, пока струится дождь,
поглядеть на прожитые годы
и внезапно ощутить сквозь дрожь
позабытый холодок свободы.
Время есть. Еще шумит река,
да весло мелькает в полумраке,
и лежит тяжелая рука
на хребте у преданной собаки.
Вьется дым над крышей зимовья,
предвещая близкую разлуку…
Жаль, что эта лайка не моя —
слишком преданно лизнула руку.
1974
* * *
Уходит сын в житейский путь,
мать смотрит вслед из-под ладони.
Ей этой ночью не уснуть
в родном и опустелом доме.
А сына позвала весна,
встревожила судьба и слава,
Жизнь длится, как во времена
Батыя или Святослава.
Все те же сосны на ветру
шумят, рождая голос леса.
Под этот шум в моем бору
ржавеет рейнское железо.
Все те же чувства на земле
родятся, умирают, зреют.
Все те же ветры в синей мгле
с полей зазеленевших веют.
Все так же в правде и во лжи
ты сам в родном краю бродяжишь.
Все так же люди хороши,
пока их к сердцу не привяжешь.
1974
* * *
То и дело из сел в города
и обратно расходятся вести…
Я свидетель эпохи, когда
не сидела Россия на месте.
Колыхалась туда и сюда,
словно тяжкое мутное море.
Все здесь было — и страх, и страда,
и корысть, и отвага, и горе.
Сколько волн по просторам прошло,
оставляя великие вехи.
Сколько транспортных средств проползло —
трактора, эшелоны, телеги!
Время шло. Индевели виски
от морозной искрящейся пыли,
и приметы дорожной тоски
на моих откровеньях настыли.
За плечами Тянь-Шань и Тайшет.
Двадцать лет я мотаюсь по свету.
Двадцать лет. А скончания нет,
и, наверное, славно, что нету.
1974
* * *
Я грустно и весело жил
в соседстве травы и металла,
о прожитых днях не тужил,
но, если тепла не хватало,
я шел на вокзал не спеша
погреться в столовой нарпита…
Но если сжималась душа
среди иллюзорного быта,
я слушал, как снежная мгла
мне тихо шептала, как другу:
когда не хватает тепла —
люби леденящую вьюгу!
1974
* * *
На полпути я вышел в тамбур.
В стекле пронёсся свет костра —
то промелькнул цыганский табор,
раскинувшийся у моста.
В слоистой мгле, в туманной сини
костёр, как искорка, алел,
и горький дым цыганской жизни
в курьерский поезд залетел…
Да не было у них свободы.
Как всякий люд, несли они
свои цыганские заботы,
свои житейские огни!
Всё так! Но русские поэты
не зря, как роковые сны,
любили вольности приметы —
и шали взмах, и звон струны.
Лишь потому был вечно моден
гортанный варварский мотив,
чтоб верить: кто-то есть свободен,
и бескорыстен, и счастлив…
1974
* * *
С каким только сбродом я не’ пил
на трассах великой земли,
Но как ни хмелел, а заметил,
что выхолостить не смогли
ни силой, ни водкой, ни ложью,
ни скопищем мертвенных фраз
последнюю искорку Божью,
живущую в каждом из нас.
Глядишь — негодяй негодяем,
но чудом каким-то, Бог весть,
сквозь сумрак, что непробиваем,
то совесть пробьется, то честь…
1974
* * *
Как подумаешь — я или ты,
что сказать о других подголосках! —
неужели всего лишь шуты
на сколоченных наспех подмостках?
Неужель превратилось в игру
все, имевшее вечную цену?
Неужели я пошло умру,
как актер, завершающий сцену?
1974
* * *
Как две чуждые силы, легли
две стихии — любовь и свобода…
Я не знал бескорыстной любви:
я кого-то любил и за что-то.
Ты умен… Но тогда объясни,
как укрыться от нежной неволи,
чтоб летели бесшумные дни,
исчезая в темнеющем поле.
Объяснишь — я тебя обниму,
ибо сердце твое безутешно:
ты бездомен и лишь потому
человечество любишь так нежно.
1974
* * *
Не ведает только дурак,
что наши прозренья опасны…
Как дети прекрасны и как
родители их несуразны!
Помятые жизнью, вином,
с печатями правды и фальши,
не мыслящие об ином,
чтоб выжить хоть как-нибудь дальше.
А рядом комочек тепла
витает в блаженной дремоте,
не ведая зла и добра, —
как странно: он тоже из плоти!
Как будто природа сама
твердит нам устами любови
о том, что сиянье и тьма
повенчаны узами крови.
1974
* * *
Мать пьет снотворное за то,
что столько лет недосыпала,
ее бросает в забытье
шальная доза нембутала.
Жизнь опостылела вконец,
а молодые сны — отрада.
Чтобы приснился мой отец,
она не просыпаться рада.
Но снятся ей госпиталя,
ее кровавая работа,
бинты и язвы, гной и рвота —
война, короче говоря.
Она, не покладая рук,
кромсает, режет, шьет и пилит…
Один без ног, другой без рук,
а третий, раненный навылет,
кричит…
Спаси его, хирург!
Ты — Бог. Твори свои дела
и день и ночь, не уставая,
покамест на столы тела
исправно шлет передовая…
А сын ей говорит: — Вставай!
Что жить искусственными снами?
Волнуйся!
Радуйся!
Страдай!
Дыши весенними ветрами!
Но ничего не знает он
о том, что знает только старость:
— Мой сын, оставь, — я вижу сон,
и это все, что мне осталось!
Они идут в шумящий бор
сбирать цветы на солнцепеке…
— Мать, подыми потухший взор,
послушай, как журчат потоки!..
Взгляни на голубую гладь —
ты столько бед перемолола,
еще настанет время спать! —
Она в ответ ему — ни слова.
Пригрелась в солнечном тепле.
Молчит. Рукой устало машет,
склонясь к оттаявшей земле.
Не шьет.
Не стряпает.
Не вяжет…
А мать-и-мачеха цветет,
и сон-трава мохнатым зевом
росу мерцающую пьет…
Но никогда под русским небом
трава забвенья не взойдет.
1975
* * *
Я эту книгу судьбой оплатил.
Много?
А может быть, мало?
Слово сберег, а себя отравил…
Господи, — с кем не бывало!
Чья-то рука средь грядущего дня
вдруг из печатного праха
выберет лучшую долю меня —
и встрепенется бумага.
Сколько иллюзий терпела она,
сколько страстей усмиряла!
Книга раскрыта и обнажена…
Ей даже ты доверяла!
Холод зимы и дыханье весны,
горечь и сладость разлуки,
грубая правда и нежные сны,
лишь бы в пристрастные руки.
1975
* * *
Россия — ты смешанный лес.
Приходят века и уходят —
то вскинешься ты до небес,
то чудные силы уводят
бесшумные реки твои,
твои роковые прозренья
в сырые глубины земли,
где дремлют твои поколенья.
1975
* * *
Даль составил Российский словарь,
Мейерхольд изложил «Ревизора» —
надо было понять эту даль,
эту тайную силу простора.
Сколько всяких великих идей
возросло на просторах России!
Сколько всяких великих людей
объясняли нам, кто мы такие…
1975